Библиотека

Роза Мира и Лига Планеты

Заглавие: Карлос КАСТАНЕДА
КНИГА 10. АКТИВНАЯ СТОРОНА БЕСКОНЕЧНОСТИ.

В библиотеку       новые материалы   mail to: Planetsite@bk.ru

 

Карлос КАСТАНЕДА

 

КНИГА 10. АКТИВНАЯ СТОРОНА БЕСКОНЕЧНОСТИ.

Эта книга посвящается двум ученым, благодаря которым я почувствовал желание, а затем и обрел способность заниматься полевыми антропологическими исследованиями, — профессорам Клементу Мейгану и Хэролду Гарфинкелю. Следуя их советам, я с головой окунулся в полевую ситуацию, из которой уже никогда не вынырнул. Если я нарушил дух м букву их наставлений, ну что ж... Я ничего не мог с собой поделать. Прежде чем я успел выдвинуть четкие “Общественно-научные” формулировки, меня поглотила огромная сила, которую шаманы называют Бесконечностью.

ПРЕДИСЛОВИЕ

СИНТАКСИС

Человек всмотрелся в свои уравнения и заявил, чти Вселенная имела начало.

— В начале был взрыв, — сказал он, — Назовем его “Большой Взрыв”, так и родилась Вселенная. И она расширяется, — сказал человек. Он даже вычислил продолжительность ее жизни: десять миллиардов обращений Земли вокруг Солнца. И весь мир был счастлив; все решили, что его вычисления — это и есть наука. Никому не пришло в голову, что, предположив, что Вселенная имела начало, этот человек просто следовал синтаксису своего языка; синтаксису, который требует начал, вроде рождения, развитий, вроде созревания, и завершений, вроде смерти. Только так строятся высказывания. Вселенная когда-то началась, а теперь она стареет, — заверил нас тот человек. И она умрет, как умирает все, и как он сам умер, после того как подтвердил математически синтаксис своего родного языка. Синтаксис иного типа Действительно ли Вселенная имела начали? Верна ли теория Большого Взрыва?

Это — не вопросы (несмотря на вопросительный знак).

Является ли синтаксис, который требует начал, развитий и концов для построения высказываний, единственным существующим синтаксисом?

Вот это — настоящий вопрос. Есть другие синтаксисы. Есть такой, например, который требует, чтобы различные варианты интенсивности принимались как факт. В этом синтаксисе ничто не начинается и ничто не кончается; рождение — это не четко выделенное событие, а лишь особый тип интенсивности, как и созревание, и смерть. Человек этого синтаксиса, просматривая свои уравнения, обнаруживает, что он вычислил достаточно много вариантов интенсивности, чтобы авторитетно заявить: Вселенная никогда не начиналась и никогда не закончится, но она прошла, и проходит сейчас, и еще пройдет через бесконечные колебания интенсивности. Этот человек вполне мог бы заключить, что сама Вселенная является колесницей интенсивности и на ней можно мчаться сквозь бесконечные перемены. Он бы мог прийти к этому выводу, и ко многим другим, пожалуй, даже не осознавая, что он лишь подтверждает синтаксис своего родного языка.

ВВЕДЕНИЕ

Эта книга представляет собой своего рода коллекцию памятных событий моей жизни. Я начал собирать ее, следуя совету дона Хуана Матуса, шамана родом из индейского племени яки. Он был моим учителем и в течение тринадцати лет пытался сделать доступным для меня мир знания шаманов, которые жили в Мексике в древние времена. Дон Хуан предложил мне собирать коллекцию интересных случаев, и предложил как бы мимоходом, словно эта мысль только что пришла ему в голову. Но таков уж был его стиль обучения. Он предпочитал скрывать важность некоторых своих маневров, маскируя их под вполне безобидные мирские действия. Я думаю, что он защищал меня от жгучей боли окончательности, представляя все это как нормальные явления повседневной жизни. Со временем дон Хуан открыл мне, что шаманы древней Мексики считали такое собирание памятных событий отличным способом активизации сгустков утерянной энергии, существующих в нашем “я”. Он объяснил, что такие сгустки состоят из энергии, которая рождается в самом теле, а затем вытесняется, выталкивается со своего места обстоятельствами нашей повседневной жизни и становится недоступной. Так что собирание памятных событий было для дона Хуана и шаманов его линии средством повторного задействования этой неиспользуемой энергии. Необходимой предпосылкой такого собирания является акт добросовестного и искреннего сведения воедино всех связанных с событием эмоций и постижений. Ничто не должно быть упущено. Как сказал дон Хуан, шаманы его линии были убеждены, что собирание памятных событий помогает выполнить эмоциональную и энергетическую настройку, необходимую для сознательного путешествия в неведомое. Дон Хуан описал конечную цель своего шаманского знания как подготовку к окончательному путешествию, тому путешествию, которое каждому человеку приходится предпринимать в конце своей жизни. Он сказал, что благодаря дисциплине и решимости шаманы были способны сохранять свое осознание и помнить о своей цели даже после смерти. Для них то, что современный человек называет “жизнь после смерти”, было не туманным бестелесным состоянием, а очень конкретным миром, до краев наполненным практической деятельностью иного порядка, чем практическая деятельность повседневной жизни, но тоже весьма практической и функциональной. Дон Хуан считал, что собирание памятных событий своей жизни было для шаманов подготовкой к вхождению в тот конкретный мир, который они называли активной стороной бесконечности. Однажды утром мы с доном Хуаном беседовали под его рамадой. Рамада — это что-то вроде веранды, хрупкое сооружение из бамбука с редким навесом из прутьев, который дает тень, но не защищает от дождя. Под навесом было несколько небольших крепких посылочных ящиков, которые служили сиденьями. Надписи на ящиках поблекли и скорее походили на узорные украшения, чем на адреса и названия почтовых организаций. На одном из таких ящиков я и сидел, прислонившись спиной к фасаду дома. Дон Хуан сидел на другом ящике, привалившись к подпорному шесту рамады. Я приехал на своей машине всего несколько минут назад. Целый день просидел за рулем — в такую жаркую, влажную погоду! Я потел, нервничал и ерзал. Дон Хуан начал разговор, как только я удобно устроился на ящике. Широко улыбаясь, он заметил, что люди, страдающие избыточным весом, просто не знают, как надо бороться с ожирением. Что-то в изгибе его губ подсказало мне, что это не просто шутка о тяготах дальних поездок на автомобиле. Камешек был явно в мой огород: под видом шутки дон Хуан самым что ни на есть открытым текстом заявил мне, что я растолстел. Я так занервничал, что непроизвольно дернулся на своем ящике и сильно ударился спиной о тонкую стену дома. Этот удар потряс дом до самого фундамента. Дон Хуан вопросительно посмотрел на меня, но, вместо того чтобы спросить, все ли со мной в порядке, он заверил меня. что я не сломал его дом. Затем он стал пространно объяснять, что этот дом — лишь его временное обиталище, а вообще-то он живет в другом месте. Когда я спросил его, где же он на самом деле живет, он долго смотрел на меня. Его взгляд не был враждебным, но, как мне показалось, давал понять, что я совершил бестактность. Я не понял, в чем тут дело, и решил было повторить свой вопрос, но дон Хуан остановил меня.

— Здесь такие вопросы не задают, — сказал он жестко. — Спрашивай что хочешь о процедурах или идеях. Когда я буду готов сообщить тебе, где я живу (если вообще буду), я тебе скажу, не дожидаясь твоих вопросов. Я почувствовал себя отвергнутым и невольно покраснел. Было очень обидно. Неудержимый хохот дона Хуана только подлил масла в огонь. Он не просто отказался ответить на мой вопрос; он меня оскорбил, а теперь еще и смеялся надо мной!

— Я живу здесь временно, — продолжал между тем дон Хуан, не обращая внимания на мое окончательно испорченное настроение, — потому что это магический центр. Фактически, я живу здесь ради тебя. Заявление было обескураживающим. Я не мог этому поверить. Может, он так говорит просто для того, чтобы загладить обиду?

— Ты действительно живешь здесь ради меня? — спросил я наконец, не в силах сдержать любопытство.

— Да, — сказал он спокойно. — Я должен воспитывать тебя. Ты — такой же, как я. Сейчас я повторю тебе то, что уже говорил раньше: задача каждого нагваля в каждом поколении магов заключается в том, чтобы найти нового мужчину или женщину, которые, как и он сам, имели бы двойную энергетическую структуру. Я увидел такую структуру у тебя на автобусной станции в Ногалесе. Когда я вижу твою энергию, я вижу два наложенных друг на друга светящихся шараодин сверху, а другой снизу. Это и есть то качество, которое связывает меня с тобой. Я не могу отвергнуть тебя, как и ты не можешь отвергнуть меня.

Его слова подействовали на меня самым странным образом. Если только что я злился, то теперь мне хотелось плакать. Дон Хуан продолжил, сказав, что он хотел начать мое продвижение по пути воинов, как это называют маги, при поддержке силы того места, где он жил. Место это — центр очень сильных эмоций и реакций. Здесь тысячелетиями жили воины, пропитав саму землю своей озабоченностью битвой. В то время дон Хуан жил в северо-мексиканском штате Сонора, примерно в ста милях к югу от города Гуаймаса, куда я всегда ездил, чтобы повстречаться с ним, когда этого требовала моя исследовательская работа.

— Неужели мне нужно вступать в битву, дон Хуан? — спросил я, не на шутку встревоженный его заявлением, что однажды и мне потребуется озабоченность битвой. Я уже научился принимать все, что он говорит, с предельной серьезностью.

— Можешь в этом не сомневаться, — ответил он с улыбкой. — Когда ты впитаешь в себя все, что можно впитать в этом месте, я смогу уйти. У меня не было никаких оснований сомневаться в его словах, но я как-то не мог себе представить, чтобы дон Хуан куда-то ушел из этих мест. Он был неотъемлемой частью всего того, что его окружало. Но дом его и впрямь выглядел временным жилищем. Это была лачуга, типичная для земледельцев яки: фактически, просто обмазанный глиной плетень с плоской соломенной крышей. В доме была одна большая комната — столовая, она же и спальня, — и пристройка-кухня без крыши.

— Очень трудно иметь дело с людьми, имеющими лишний вес, — сказал дон Хуан. Мне это показалось не слишком уместным. Но дон Хуан просто вернулся к той теме, с которой я его сбил, толкнув спиной стену его хижины.

— Минуту назад ты ударил мой дом, как стенобитный шар, — сказал он, медленно покачивая головой из стороны в сторону. — Какой удар! Удар, достойный такого упитанного человека. Меня задело, что он говорит обо мне так, словно на мне можно уже поставить крест. Я немедленно занял оборонительную позицию. Дон Хуан, ухмыляясь, выслушал мои бессвязные объяснения о том, что для такой костной структуры у меня совершенно нормальный вес.

— Да конечно, конечно, — согласился он примирительно. — У тебя большие кости. Ты, наверное, с легкостью мог бы носить на себе еще тридцать фунтов веса, и никто, я тебя уверяю, не заметил бы этого. Я бы, например, не заметил. Но его ехидная усмешка ясно давала понять, что он продолжает издеваться надо мной. Затем он спросил, как мое здоровье вообще, и я начал рассказывать о своем здоровье, отчаянно пытаясь предотвратить любые дальнейшие комментарии по поводу моего веса. Но дон Хуан сам сменил тему.

— А как поживают твои странности и причуды? — спросил он вдруг со смертельной серьезностью. Чувствуя себя последним идиотом, я ответил, что они поживают хорошо. “Странностями и причудами” он именовал мой интерес к собирательству. В то время я как раз с новым пылом предавался своей старой страсти — коллекционированию всего, что только можно коллекционировать. Я собирал журналы, марки, пластинки, реликвии Второй мировой войны — штыки, каски, флаги и тому подобное. — Насчет моих причуд, дон Хуан, могу тебе сказать только одно: я пытаюсь распродать свои коллекции, — сказал я с видом мученика, которого заставляют сделать что-то совершено невыносимое. — Быть коллекционером — не такая уж плохая идея, — ответил дон Хуан с таким видом, словно действительно так считал. — Все дело в том, что именно коллекционировать. Ты собираешь всякий мусор, никому не нужные предметы, которые порабощают тебя так же сильно, как и твоя любимая собака. Ты не можешь просто так взять и уехать по своим нуждам, если у тебя есть собака, за которой ты должен ухаживать, или коллекции, о которых ты будешь постоянно беспокоиться.

— Я на самом деле ищу покупателей, дон Хуан, честное слово, — сказал я.

— Нет-нет, не думай, что я тебя в чем-то обвиняю, — ответил он. — Наоборот, мне нравится твой дух коллекционера. Мне просто не нравятся твои коллекции, вот и все. Я бы предложил тебе коллекционировать кое-что действительно стоящее. Дон Хуан сделал долгую паузу. Казалось, он то ли ищет нужные слова, то ли драматически разыгрывает хорошо скрываемое сомнение. Он взглянул на меня глубоким, пронзительным взглядом.

— Каждый воин действительно должен собирать особый альбом, — заговорил он наконец, — альбом, раскрывающий личность воина; альбом, который фиксирует обстоятельства его жизни.

— Почему ты называешь это коллекцией дон Хуан? — заспорил я. — И этот альбом, зачем он?

— Это именно коллекция, — отрезал дон Хуан. — И больше всего это похоже на альбом с фотографиями, сделанными с памяти, фотографиями вспоминания памятных событий.

— Эти “памятные события” памятны в каком-то особом смысле? — спросил я.

— Они памятны, потому что обладают особым значением в твоей жизни, — сказал дон Хуан. — Я предлагаю тебе собрать такой альбом, поместив в него полный отчет о различных событиях, которые имели особое значение в твоей жизни.

— Каждое событие в моей жизни имело для меня особое значение, дон Хуан! — заявил я убежденно и тут же почувствовал неловкость от того, как высокопарно это прозвучало.

— Не каждое, — ответил он, улыбаясь и явно наслаждаясь моей реакцией. — Далеко не все события в твоей жизни имели для тебя такое уж большое значение. Было несколько таких, которые, мне кажется, изменили кое-что для тебя, осветили твой путь. Обычно события, которые изменяют наш путь, являются одновременно и безличными, и глубоко личными.

— Я не стараюсь казаться сложнее, чем я есть, дон Хуан, но, поверь мне, все, что со мной происходило, соответствует этим параметрам, — сказал я, зная, что лгу. Сразу же после того, как я сделал это заявление, мне захотелось извиниться, но дон Хуан просто не обратил на него никакого внимания.

— Не относись к этому альбому как к мешанине из банальных переживаний твоей жизни, — продолжал он как ни в чем не бывало. Я глубоко вздохнул, закрыл глаза и попытаются успокоиться. Снова и снова я сталкивался с одной и той же неразрешимой проблемой: мне совершенно не нравились эти мои визиты к дону Хуану. В его присутствии я чувствовал себя в опасности. Он постоянно придирался ко мне и не оставлял мне никакой возможности показать мои сильные стороны. Мне надоело терять лицо каждый раз, как я открываю рот; мне надоело чувствовать себя дураком. Но где-то внутри меня прозвучал и другой голос, донесшийся из самых глубин, далекий, почти неслышный. В пылу своего внутреннего диалога я услышал, как кто-то сказал, что мне уже слишком поздно поворачивать назад. Это был не мой голос и не мои мысли; кто-то неведомый говорил, что я зашел слишком далеко в мир дона Хуана и теперь нуждаюсь в доне Хуане больше, чем в воздухе.

— Говори что хочешь, — казалось, шептал мне этот голос, — но, не будь ты таким эгоистичным, ты бы так сильно не расстраивался.

— Это голос твоего другого сознания, — произнес дон Хуан, словно читая мои мысли. Мое тело непроизвольно подпрыгнуло. Мой страх был так велик, что на глаза навернулись слезы. Я, как на исповеди, рассказал дону Хуану о том, что меня беспокоило.

— Твой конфликт вполне естествен, — сказал он, — и поверь мне, я не стараюсь его обострить. Мне это не свойственно. Но я могу рассказать тебе несколько историй о том, как мой учитель, нагваль Хулиан, проделывал это со мной. Я ненавидел его всем своим существом. Я был очень молод, и я видел, как его обожали женщины. Они просто преклонялись перед ним, а когда я пытался просто поздороваться с ними — набрасывались на меня, как львицы, готовые загрызть. Меня они смертельно ненавидели, а его — любили. Каково, по-твоему, было мне?

— И как ты справился с этим конфликтом, дон Хуан? — спросил я с неподдельным интересом.

— Ни с чем я не справлялся, — заявил он. — Этот конфликт был результатом сражения между двумя моими сознаниями. У каждого из нас, людей, есть два сознания. Одно полностью наше и похоже на тихий голос, который всегда несет в себе мир, порядок, смысл. Другое сознание — это нечто встроенное извне. Оно приносит нам конфликты, внутренние споры, сомнения, чувство безнадежности.

Я был так поглощен своими ментальными процессами, что совершенно не уловил сказанного доном Хуаном. Я мог бы воспроизвести его слова, но они не имели для меня никакого смысла. Дон Хуан спокойно, глядя мне прямо в глаза, повторил все то, что он только что сказал. И снова я не смог понять смысла его слов. Мое внимание не фокусировалось.

— Не пойму, в чем тут дело, дон Хуан, но я не могу сосредоточиться на том, что ты мне говоришь, — признался я.

— А я очень хорошо понимаю, почему ты не можешь, — сказал он, широко улыбаясь. — Поймешь и ты когда-нибудь, сразу же, как только разберешься: любишь ты меня или нет. В тот самый день, когда ты перестанешь быть центром мира — я-я. Ну а пока что давай отложим вопрос о наших двух сознаниях и вернемся к идее твоего альбома памятных событий. Я должен добавить, что составление такого альбома — это упражнение на дисциплину и беспристрастность. Можешь также считать его актом битвы. Предсказание дона Хуана — о том, что конфликт моей любви и нелюбви к нему закончится, как только я откажусь от своего эгоцентризма, — для меня ничего не решало. Собственно, оно лишь еще больше расстроило и разозлило меня. И когда дон Хуан сказал об альбоме как об акте битвы, я набросился на него со всей яростью.

— Уже саму идею коллекции событий трудно понять, — заявил я протестующим тоном, — а то, что ты называешь ее “альбомом”, который к тому же является “актом битвы”, — для меня это уже слишком. Это слишком неясно. Эти метафоры настолько неясные, что теряют всякий смысл.

— Странно! По мне, так как раз наоборот, — спокойно ответил дон Хуан. — Для меня в том, что такой альбом является актом битвы, содержится бездна смысла. Я бы не хотел, чтобы мой альбом памятных событий был чем-нибудь другим, кроме акта битвы. Я хотел продолжать спорить дальше, собираясь объяснить ему, что понимаю идею альбома памятных событий. Я возражал лишь против того, что дон Хуан так запутанно ее излагает. В то время я считал себя сторонником ясности и функциональности в использовании языка. Дон Хуан воздержался от комментариев по поводу моего воинственного настроения. Он лишь покивал головой, как бы полностью соглашаясь со мной. И тут произошло что-то непонятное. Не то у меня совершенно иссякла энергия, не то, наоборот, гигантская волна энергии подхватила меня. Совершенно неожиданно, помимо воли я осознал бессмысленность этой перебранки и мне стало стыдно.

— Почему я так себя веду? — честно спросил я дона Хуана. Моему смущению не было предела. Я был так потрясен только что пережитым, что у меня вдруг потекли слезы.

— Не беспокойся о глупых мелочах, — сказал дон Хуан успокаивающе. — Все мы такие, и мужчины, и женщины.

— Ты имеешь в виду, дон Хуан, что мы по природе мелочны и противоречивы? — Нет, мы не мелочны и не противоречивы, — ответил он. — Наша мелочность и противоречивость — это, скорее, результат трансцендентального конфликта, под влиянием которого мы все находимся. Но только маги болезненно и безнадежно осознают его. Это конфликт двух “я”. Дон Хуан сверлил меня взглядом; его глаза были как два черных уголька.

— Ты все время говоришь мне об этих двух сознаниях, — сказал я, — но мой мозг не фиксирует то, что ты говоришь. Почему?

— В свое время ты поймешь, почему, — ответил он. — А пока что достаточно будет, если я еще раз повторю тебе то, что я говорил о двух сознаниях. Одно из них — наше истинное сознание, продукт всего нашего жизненного опыта; то сознание, которое редко говорит, потому что оно побеждено и подавлено до полного затемнения. Другое сознание, которое мы используем ежедневно во всем, что мы делаем, встроено в нас извне.

— По-моему, сама концепция сознания как “чужеродного устройства” настолько дикая, что мой ум отказывается принимать ее всерьез, — сказал я и почувствовал, что совершил настоящее открытие. Дон Хуан не отреагировал на мои слова. Он продолжал объяснять свою идею двух сознаний.

— Чтобы разрешить конфликт двух сознаний, нужно намереваться сделать это, — сказал он. — Маги призывают намерение, произнося слово “намерение” вслух, громко и ясно. Намерение — это одна из сил, существующих во Вселенной. Когда маги призывают намерение, оно приходит к ним и прокладывает путь для достижения цели. Это значит, что маги всегда выполняют то, что они решают сделать.

— Ты имеешь в виду, дон Хуан, что маги получают все, что хотят, даже если это нечто мелкое, обычное и произвольное? — спросил я.

— Нет, я не это имею в виду. Намерение, конечно, можно призывать для чего угодно, — ответил он, — но маги выяснили дорогой ценой, что намерение приходит к ним лишь для чего-то абстрактного. Это “предохранительный клапан магов”; иначе они были бы просто невыносимы. В твоем случае призывать намерение, чтобы разрешить конфликт твоих двух сознаний или чтобы услышать голос твоего истинного сознания, — это отнюдь не мелкое, произвольное или обычное дело. Наоборот, это высокая и абстрактная задача, и она жизненно важна для тебя! Дон Хуан сделал небольшую паузу и снова заговорил об альбоме.

— Мой собственный альбом, будучи актом битвы, требовал сверх серьезного подхода к отбору материала, — сказал он. — И сейчас он представляет собой полное собрание незабываемых моментов моей жизни и всего того, что подводило меня к ним. Я сосредоточил в своем альбоме все, что было и будет иметь для меня значение. Я считаю, что альбом воина должен быть максимально конкретным и ошеломляюще точным. Я пока не улавливал, чего хочет от меня дон Хуан, но слова его стал понимать очень хорошо. Он посоветовал, чтобы я сел в одиночестве и позволил мыслям и воспоминаниям свободно приходить ко мне. Мне нужно было попытаться позволить голосу из глубины говорить со мной и подсказать мне, что именно нужно выбрать. После этого я должен был уйти в дом и лечь на кровать. Мое ложе в доме дона Хуана было сделано из деревянных ящиков, а матрасом служило несколько дюжин пустых джутовых мешков. Хотя все мое тело болело с непривычки после сна на такой постели, на самом деле она была очень удобной. Я решил следовать рекомендациям дона Хуана как можно более добросовестно и начал думать о прошлом, припоминая события, которые оставили след в моей жизни. Вскоре я понял, как глупо было заявлять, что все события моей жизни были в равной степени важными. Пытаясь заставить себя вспоминать, я обнаружил, что не знаю даже, с чего начать. Через мое сознание текли бесконечные несвязные мысли и воспоминания о разных случавшихся со мной событиях, но я никак не мог решить, насколько они для меня важны. Создавалось даже впечатление, что вообще все было не слишком важным. Похоже было на то, что я прошел сквозь жизнь, как труп, — ходячий и говорящий, но абсолютно ничего не чувствующий. К тому же мне было все труднее концентрироваться на предмете своих размышлений, а потому я вскоре оставил все это и заснул.

— Что-нибудь получилось? — спросил меня дон Хуан, когда я проснулся через несколько часов. После сна и отдыха мне не стало легче. Я по-прежнему был раздражен и злобно огрызнулся:

— Ничего!

— Ты слышал этот голос из глубины?

— Кажется, да, — соврал я. — И что он тебе сказал? — спросил он очень серьезным тоном.

— Я не могу думать об этом, дон Хуан, — выдавил я из себя.

— Ага, ты уже вернулся в свое обычное осознание, — заметил он и сильно похлопал меня по спине. — Твое повседневное сознание снова победило. Давай расслабим его, поговорив о твоей коллекции памятных событий. Я должен сказать тебе, что отбор событий для альбома — дело непростое. Вот почему я говорю, что этот альбом — акт битвы. Тебе придется десять раз переделать себя, чтобы узнать, что именно выбирать. И тут, пусть только на секунду, я вдруг ясно понял, что у меня действительно два сознания; но эта мысль была очень тонкой и сразу же исчезла. Осталось лишь ощущение моей неспособности выполнить требования дона Хуана. Но вместо того чтобы снисходительно принять свою несостоятельность, я позволил ей испугать меня. Главным устремлением моей жизни в то время было всегда являться в хорошем свете. Потерпеть неудачу, проиграть — для меня это было нестерпимо. Не зная, как справиться с той задачей, которую ставил передо мной дон Хуан, я сделал то, что только и умел делать хорошо: разозлился.

— Мне надо еще многое обдумать относительно этого, дон Хуан, — сказал я. — Моему уму нужно дать какое-то время, чтобы он свыкся с этой идеей.

— Конечно, конечно, — успокоил меня дон Хуан. — Можешь ждать хоть всю жизнь, но все-таки поторопись. В тот раз на эту тему больше ничего не было сказано. Вернувшись домой, я совершенно забыл обо всем этом. И вдруг однажды, сидя на какой-то лекции, я услышал внутренний властный приказ: искать памятные события в своей жизни. “Услышал” — не совсем подходящее слово; это скорее было похоже на удар тока или нервный спазм, который потряс все мое тело — от макушки до пят. Я честно взялся за дело. Мне потребовалось несколько месяцев, чтобы переворошить все переживания моей жизни, которые, по моему мнению, были важными. Но, осмотрев свою коллекцию, я понял, что имел дело лишь с идеями, не имевшими абсолютно никакой реальной значимости. Вспомненные мною события были не более чем абстрактными точками во времени. У меня возникло чрезвычайно неприятное ощущение, что я пришел в мир только для того, чтобы действовать, не позволяя себе останавливаться и хоть что-то чувствовать. Одним из забытых событий, которые я обязательно хотел вспомнить, был день моего зачисления в аспирантуру калифорнийского Университета Лос-Анджелеса (UCLA).Но, как ни старался, я не мог вспомнить, что я делал в тот день. С ним не было связано ничего интересного, ничего особенного — вообще ничего, кроме моей идеи, что этот день должен быть памятным. Поступив в аспирантуру, я должен был радоваться и гордиться, но этого не было! Другим экспонатом моей коллекции был тот день, когда я чуть не обвенчался с Кэй Кондор. Вообще-то у нее была другая фамилия, но она изменила ее на Кондор, потому что хотела стать актрисой. Ее козырной картой было внешнее сходство с Кэрол Ломбард. Тот день был памятным в моем сознании не столько из-за происходивших событий, сколько потому, что она была красива и хотела выйти за меня замуж. Она была на голову выше меня, что делало ее еще интереснее в моих глазах. Меня волновала мысль о венчании в церкви с высокой женщиной. Я взял напрокат серый смокинг. Брюки были широковаты для моего роста. Не то чтобы висели колоколами, но были широковаты, и это очень меня беспокоило. Кроме брюк, меня раздражало то, что рукава розовой рубашки, которую я купил специально для этого случая, былина три дюйма длиннее, чем следовало; мне пришлось воспользоваться резиновыми лентами, чтобы подтянуть их повыше. А так вообще все шло прекрасно — с того момента, когда гости и я узнали, что Кэй Кондор передумала и не собирается приходить на свадьбу. Будучи очень порядочной молодой леди, она прислала мне через мотокурьера записку с извинениями. В записке написала, что, не приемля развода, она не может связать свою судьбу с человеком, который не разделяет ее взглядов на жизнь. Она напомнила мне, что я всегда хихикал, произнося фамилию — Кондор, а это было знаком полного неуважения к ее личности. Она обсудила эту проблему со своей матерью. Обе они очень любят меня, но не настолько, чтобы ввести в свою семью. Заканчивалась записка тем, что мы должны набраться смелости и мудрости и расстаться навсегда. Состояние моего ума можно было охарактеризовать как “полное оцепенение”. Пытаясь вспомнить тот день, я не мог понять, то ли я испытывал чудовищное унижение, оказавшись дурак дураком перед толпой людей в своем взятом напрокат сером смокинге и слишком широких брюках, то ли был сокрушен тем, что Кэй Кондор не выходит за меня замуж. Это были единственные два события, которые я мог четко выделить. Примеры довольно жалкие, но, покопавшись, мне удалось найти в них философский смысл. Кажется, я был человеком, который проходит сквозь жизнь без единого подлинного чувства, подходя ко всему лишь с интеллектуальной меркой. Подражая стилю дона Хуана, я придумал себе такое определение: человек, который изо всех сил старается жить “как положено”. Я был уверен, например, что день моего поступления в аспирантуру УКЛА должен быть памятным днем. Поскольку памятным он не был, я постарался искусственно наделить его значимостью, которой на самом деле не ощущал. То же можно сказать и о том дне, когда я чуть не женился на Кэй Кондор. По идее, это должно было стать для меня опустошительным переживанием, но не стало. В момент вспоминания этого события я понял, что в нем ничего нет, и сразу же начал усердно воссоздавать то, что я должен был чувствовать. Приехав к дому дона Хуана, я представил ему свои два примера памятных событий. — Это все чепуха, — заявил дон Хуан. — Никуда не годится. Такие истории связаны исключительно с тобой как с личностью, которая думает, чувствует, плачет или вообще ничего не ощущает. Памятные же события из альбома мага — это события, которые могут выдержать испытание временем, потому что они не имеют ничего общего с человеком, хотя человек и находится в самой их гуще. Он всегда будет в гуще событий, всю свою жизнь, а возможно и потом, но не совсем лично. Его слова привели меня в полное уныние. В то время я искренне считал дона Хуана вредным старикашкой, который получает особое удовольствие от того, что выставляет меня полным дураком. Он напоминал мне преподавателя скульптуры из художественной школы, которую я когда-то посещал. Этот мастер обязательно подвергал критике все, что делали ученики, и во всех их работах находил изъяны. Затем он требовал, чтобы работы были исправлены соответственно его указаниям. Ученики отходили и делали вид, что подправляют что-то в своих скульптурах. Я вспоминал, каким самодовольством сиял мастер, когда, осматривая якобы переделанные работы, он приговаривал: “Ну вот, теперь совсем другое дело!”

— Не унывай, — сказал дон Хуан, прерывая мои воспоминания. — В свое время я тоже через это прошел. Многие годы я не просто не знал, что выбрать, но думал, что у меня просто нет переживаний, из которых можно выбирать. Мне казалось, что со мной вообще никогда ничего не происходило. Конечно же, все со мной происходило, но, пока я старался защищать идею самого себя, у меня не было ни времени, ни желания что-то замечать. — Ты можешь конкретно сказать мне, дон Хуан, чем плохи мои истории? Я знаю, что они — ничто, но остальная моя жизнь точно такая же.

— Я повторю тебе еще раз, — сказал он. — Истории из альбома воина — не личные. Твоя история о том дне, когда тебя приняли в аспирантуру, — это не что иное, как предположение, что ты центр мира. Ты чувствуешь, ничего не чувствуешь. Ты понимаешь, что я имею в виду? Вся эта история — это ты сам!

— Но может ли быть иначе, дон Хуан? — спросил я.

— В другой истории ты уже почти прикоснулся к тому, о чем я говорил, но снова превратил это в нечто в высшей степени личное. Я знаю, что ты мог бы добавить еще больше деталей, но все эти детали были бы просто продолжением твоей личности.

— Я на самом деле не могу понять, о чем ты, дон Хуан, возразил я.

— Любая история, увиденная глазами очевидца, по определению должна быть личной.

— Да-да, конечно, — сказал он с улыбкой, как всегда, наслаждаясь моим смущением. — Но тогда это история не для альбома воина, а для какой-то другой цели. Памятные события, которые мы ищем, несут на себе темную печать безличностности. Они пропитаны ею. Я не знаю, как еще объяснить это. В этот момент меня как будто озарило, и я понял, что они мел в виду под “темной печатью безличностности”. Мне показалось, что он имел в виду нечто зловещее. Зловещее значение для меня имела тьма. Я тут же рассказал дону Хуану историю из моего детства. Один из моих старших кузенов был интерном в медицинской школе. Однажды он привел меня в морг, убедив предварительно, что молодому человеку совершенно необходимо видеть мертвецов; это зрелище очень поучительно, ибо демонстрирует бренность жизни. Он снова и снова приставал ко мне, уговаривая сходить в морг. Чем больше он рассказывал о том, какими незначительными становимся мы после смерти, тем более возрастало мое любопытство. Мне еще никогда не приходилось видеть труп. В конце концов любопытство победило, и я пошел с ним. Он показал мне разные трупы, и ему удалось испугать меня до бесчувствия. Мне показалось, что в трупах нет ничего поучительного или просветляющего. Но они действительно были самыми пугающими вещами, которые я когда-либо видел. Брат все время поглядывал на часы, словно кого-то ждал. Он явно хотел продержать меня в морге дольше, чем позволяли мои силы. Будучи по натуре честолюбивым, я был уверен, что он испытывает мою выдержку, мое мужество. Стиснув зубы, я поклялся себе терпеть до самого конца. Но такой конец мне не снился и в кошмарном сне. На моих глазах один труп, накрытый простыней, вдруг пошевелился на мраморном столе, как будто собирался встать. Он издал мощный рыгающий звук, который прожег меня насквозь и останется в моей памяти до конца жизни. Позже двоюродный брат, ученый-медик, объяснил мне, что это был труп человека, умершего от туберкулеза. У таких трупов все легкие изъедены бациллами, и остаются огромные дыры, заполненные воздухом. Когда температура воздуха изменяется, это иногда заставляет тело изгибаться, словно оно пытается встать, что и произошло в данном случае. — Нет, это еще не то, — сказал дон Хуан, качая головой из стороны в сторону. — Это просто история о твоем страхе. Я бы и сам испугался до смерти, но такой испуг никому не освещает путь. Впрочем, мне было бы интересно узнать, что случилось с тобой дальше. — Я заорал как резаный, — сказал я, — а мой брат назвал меня трусом и сопляком, который от страха чуть не обделался. Я явно зацепил какой-то темный слой своей жизни. Следующий случай, который я вспомнил, был связан с шестнадцатилетним парнем из нашей школы, который страдал каким-то расстройством желез и имел гигантский рост. Но его сердце не успевало расти вместе с остальным телом, и однажды он умер от сердечного приступа. Из какого-то нездорового юношеского любопытства мы с одним товарищем пошли посмотреть, как его будут укладывать в гроб. Похоронных дел мастер, который, пожалуй, был еще более патологичен, чем мы, впустил нас в свою каморку и продемонстрировал свой шедевр. Он уместил огромного парня, рост которого превышал семь футов и семь дюймов, в гроб для обычного человека, отпилив ему ноги! Мастер показал нам, как он пристроил ноги в гробу — мертвый юноша обнимал их руками, словно трофеи. Ужас, который я тогда испытал, был по силе сравним с тем, что я испытал в детстве при посещении морга, но этот новый страх был не физической реакцией, а психологическим переворотом. — Это уже ближе, — сказал дон Хуан, — но и эта история еще слишком личная. Она отвратительна. Меня от не стошнит, но в ней чувствуется большой потенциал. Мы с доном Хуаном посмеялись над тем, какой ужас содержится в ситуациях повседневной жизни. К этому времени я уже окончательно погрузился в самые мрачные воспоминания и рассказал дону Хуану о моем лучшем друге Рое Голдписсе. Вообще-то у него была польская фамилия, но друзья дали ему прозвище Голдписс, потому что, чего бы он ни коснулся, все превращалось в золото; он был прирожденным бизнесменом. Но талант к бизнесу превратил его в сверхамбициозного человека. Он хотел стать первым богачом мира. Оказалось же, что конкуренция на этом поприще слишком жесткая. Голдписс жаловался, что, делая свой бизнес в одиночку, он не мог тягаться с лидером некоей исламской секты, которому каждый год жертвовали столько золота, сколько он сам весил. Перед взвешиванием этот лидер секты старался съесть и выпить столько, сколько позволял его желудок. Итак, мой друг Рой немного опустил планку и решил стать самым богатым человеком в Соединенных Штатах. Нои на этом уровне конкуренция была просто бешеная. Он спустился еще ниже: уж в Калифорнии-то он сможет быть самым богатым человеком. Однако и тут он опоздал. И он отказался от мысли, что со своей сетью киосков, торгующих пиццей и мороженым, он сможет соперничать с уважаемыми семьями, которые владеют Калифорнией. Он настроился на то, чтобы быть первым воротилой в Вудланд-Хиллз, его родном пригороде Лос-Анджелеса. Но, к несчастью для него, на одной с ним улице жил мистер Марш, владевший фабриками по производству лучших в Америке матрасов, невообразимый богач. Разочарованию Роя не было пределов. Он так страдал, что в конце концов испортил себе здоровье. В один прекрасный день он умер от аневризмы мозга. Его смерть стала причиной моего третьего визита в покойницкую. Жена Роя попросила меня, как его лучшего друга, позаботиться о том, чтобы труп был должным образом обряжен. Я отправился в погребальную контору, а там секретарь провел меня во внутреннее помещение. Когда я вошел, мастер как раз хлопотал вокруг своего высокого мраморного стола. Он с силой толкал двумя пальцами вверх уголки уже застывшего рта покойника. Когда наконец на мертвом лице Роя появилась гротескная улыбка, мастер повернулся ко мне и сказал подобострастно: — Надеюсь, вы будете довольны, сэр. Жена Роя — мы уже никогда не узнаем, любила она его или нет, — решила похоронить его со всей пышностью, какой он заслуживал. Она заказала очень дорогой гроб, похожий на телефонную будку; фасон она позаимствовала из кинофильма. Роя должны были похоронить в сидячем положении, как будто он ведет деловые переговоры по телефону. Я не остался на похороны. Уехал с очень тяжелым чувством, смесью бессилия и злости — такой злости, которую не изольешь ни на кого.

— Да, сегодня ты действительно мрачен как никогда, — заметил дон Хуан, смеясь, — но несмотря на это, — а может, и благодаря этому, — ты почти у цели. Уже подошел вплотную. Я всегда удивлялся тому, как менялось мое настроение при каждой встрече с доном Хуаном. Приезжал я расстроенный, брюзжащий и мнительный. Но через некоторое время мое настроение чудесным образом менялось, я становился все более экспансивным, а затем вдруг успокаивался — таким спокойным я никогда не бывал в повседневной жизни. Мое новое настроение отражалось и в моей речи. Обычно я говорил как глубоко неудовлетворенный человек, еле сдерживающийся, чтобы не начать жаловаться вслух, но жалобным был уже сам голос.

— А ты можешь привести мне пример памятного события из своего альбома, дон Хуан? — спросил я в привычном тоне скрытой жалобы.

— Если бы я знал, что тебе нужно, мне было бы легче. Пока что я просто блуждаю в потемках.

— Не объясняй слишком много. — сказал дон Хуан, сурово взглянув на меня. — Маги говорят, что в каждом объяснении скрывается извинение. Поэтому, когда ты объясняешь, почему ты не можешь делать то или другое, на самом деле ты извиняешься за свои недостатки, надеясь, что слушающие тебя будут добры и простят их. Когда на меня нападают, мой любимый защитный маневр — демонстративно не слушать нападающих. У дона Хуана, однако, была отвратительная способность захватывать все мое внимание без остатка. Нападая на меня, он всегда умудрялся заставить меня слушать каждое его слово. Вот и сейчас пришлось выслушать все, что он сказал обо мне. Хотя его слова не доставили мне ни малейшего удовольствия, это была голая правда. Я избегал его глаз. Как обычно, я чувствовал себя под угрозой, но на этот раз угроза была особенной. Она не беспокоила меня так, как беспокоила бы в повседневной жизни или сразу после моего приезда в дом дона Хуана. После долгого молчания дон Хуан снова заговорил.

— Я не буду приводить тебе пример памятного события из моего альбома, — сказал он. — Я сделаю лучше: назову тебе памятное событие из твоей собственной жизни; оно наверняка подойдет для твоей коллекции. Или, скажем так, на твоем месте я бы обязательно поместил его в свою коллекцию памятных событий. Я подумал, что дон Хуан шутит, и глупо засмеялся.

— Тут не над чем смеяться, — отрезал он.

— Я говорю серьезно. Когда-то ты рассказал мне историю, которая попадает в самую точку.

— Что это за история, дон Хуан?

— О фигурах перед зеркалом, — сказал он. — Расскажи-ка мне ее еще раз. Но расскажи со всеми подробностями, какие сможешь вспомнить. Я начал кратко пересказывать эту старую историю. Дон Хуан остановил меня и потребовал тщательного, подробного изложения с самого начала. Я попробовал еще раз, но мое исполнение не устраивало его.

— Давай прогуляемся, — предложил он. — Когда идешь, можно быть гораздо точнее, чем когда сидишь. Это весьма неглупая идея — прохаживаться туда-сюда, когда что-то рассказываешь. Мы сидели, как и всегда днем, под его рамадой. У меня уже сложилась привычка сидеть на определенном месте, прислонившись спиной к стене. Дон Хуан сидел под рамадой каждый раз на другом месте. Мы вышли на прогулку в худшее время дня: в полдень. Дон Хуан снабдил меня старой соломенной шляпой, как всегда, когда мы выходили на солнцепек. Долгое время мы шли в полном молчании. Я изо всех сил старался вспомнить все подробности своей истории. Было уже около трех часов, когда мы сели в тени кустов, и я наконец рассказал дону Хуану всю историю. Когда я много лет назад изучал скульптуру в школе изящных искусств в Италии, у меня был друг-шотландец, который учился на искусствоведа. Самой характерной его чертой было потрясающее самомнение; он считал себя самым одаренным, сильным, неутомимым ученым и художником, ну просто деятелем эпохи Возрождения. Одаренным он действительно был, но творческая мощь как-то совершенно не вязалась с его костлявой, сухой, серьезной фигурой. Он был усердным почитателем английского философа Бертрана Расселла и мечтал применить принципы логического позитивизма в искусствоведении. Его воображаемая неутомимость была, пожалуй, его самой нелепой фантазией, ибо на самом деле он обожал тянуть резину; работа для него была каторгой. Фактически, он был великим специалистом не по искусствоведению, а по проституткам из местных борделей, которых он знал множество. О своих похождениях он давал мне яркие и подробные отчеты — по его словам, чтобы держать меня в курсе чудесных событий, происходящих в мире его специальности. Поэтому я не удивился, когда однажды он ввалился в мою комнату крайне возбужденный, запыхавшийся и сказал мне, что с ним произошло нечто чрезвычайное и он хотел бы поделиться со мной.

— Слушай, старина, ты должен сам это увидеть! — заявил он возбужденно, с оксфордским акцентом, который у него всегда проявлялся при общении со мной. Он нервно зашагал по комнате.

— Это трудно описать, но я знаю: это нечто такое, что ты сможешь оценить. Нечто такое, что ты запомнишь надолго. Я хочу преподнести тебе замечательный подарок на всю жизнь. Понимаешь? Я понимал, что он был истеричным шотландцем. Я всегда посмеивался над ним и следил за его приключениями. И ни разу не пожалел об этом.

— Успокойся, успокойся, Эдди, — сказал я. — Что ты хочешь мне рассказать? Он сообщил, что только что был в борделе и познакомился там с невероятной женщиной, умеющей делать невообразимую штуку, которую она называет “фигурами перед зеркалом”. Он снова и снова убеждал меня, что я просто обязан пережить это невероятное событие на собственном опыте.

— Слушай, не думай о деньгах! — сказал он, зная, что денег у меня нет. — Все уже оплачено. Все, что от тебя требуется, — это пойти со мной. Мадам Людмила покажет тебе свои фигуры перед зеркалом. Это просто ураган! В припадке безудержного восторга Эдди залился смехом, обнажив свои плохие зубы, которые он обычно прятал, когда растягивал губы в улыбке.

— Слушай, это фантастично! Мое любопытство разгоралось с каждой минутой. Я был готов принять участие в его новом развлечении. Вскоре Эдди уже вез меня в своей машине к окраине города. Он остановился перед пыльным, неухоженным, облупленным зданием. Когда-то, похоже, это был отель, а затем его переделали в многоквартирный дом. По всему фасаду тянулись ряды грязных балконов, уставленных цветочными горшками и обвешенных сохнущими коврами. У подъезда стояли двое темных, подозрительного вида типов, обменявшихся с Эдди бурными приветствиями. У них были черные бегающие глаза и туфли с острыми носками — как мне показалось, чересчур тесные. Одеты они были в блестящие голубые костюмы, тоже слишком тесные для их мясистых тел. Один из этих людей открыл перед Эдди дверь. На меня они даже и не взглянули. Мы поднялись на два пролета по обветшавшей лестнице, которая когда-то была роскошной. Эдди уверенно шел по пустому гостиничному коридору с дверьми на обе стороны. Все двери были окрашены в одинаковый темный оливково-зеленый цвет. На каждой двери был латунный номер, потемневший от времени и почти неразличимый на крашеном дереве. Наконец Эдди остановился перед одной из дверей. Я запомнил номер: 112. Эдди несколько раз постучал. Дверь открылась, и круглая, низкорослая крашеная блондинка молча, жестом пригласила нас зайти. На ней был красный шелковый халат с какими-то разлетающимися перьями на рукавах и шлепанцы с меховыми помпонами. Когда мы вошли в маленькую прихожую и дверь была закрыта, женщина поздоровалась с Эдди по-английски, с сильным акцентом.

— Привет, Эдди. Привел друга, э? Эдди пожал ей руку, а затем галантно поцеловал ее. Он держал себя так, словно был совершенно спокоен, но по некоторым его бессознательным жестам я заметил, что он нервничает. — Как дела сегодня, мадам Людмила? — спросил он, стараясь говорить как американец. Я так и не понял, почему Эдди всегда изображал из себя американца в домах терпимости. Подозреваю, это из-за того, что американцев считают богачами, а Эдди стремился утвердиться в этой среде. Он повернулся ко мне и произнес с нарочитым американским акцентом:

— Оставляю тебя в хороших руках, малыш. Это прозвучало так высокопарно и странно для моего слуха, что я громко рассмеялся. Мадам Людмила на мой взрыв веселья никак не отреагировала. Эдди еще раз поцеловал руку мадам Людмиле и вышел.

— Ховоришь английски, мой мальчик? — закричала мадам, словно подозревала во мне глухого. — Ты похож на ехиптянина, или нет, на турка. Я заверил мадам Людмилу, что я ни то, ни другое и что я говорю по-английски. Тогда она спросила, нравятся ли мне фигуры перед зеркалом. Я не знал, что сказать, и лишь кивнул головой.

— Я даю тебе хорошее шоу, — пообещала она. — Фигуры перед зеркалом — это только начало. Когда ты станешь горячий и готовый, скажи мне. Из маленькой прихожей мы прошли в темную комнату. Окна были плотно завешены. На стенах было несколько светильников с тусклыми лампочками. Лампочки имели форму трубок и торчали из стен под прямым углом. В комнате было много разных предметов: какие-то ящики от комода, старинные столики и стулья, письменный стол у стены, заваленный бумагой, карандашами, линейками и по меньшей мере дюжиной разных ножниц. Мадам Людмила заставила меня сесть на старый мягкий стул.

— Кровать в другой комнате, дорогой, — сказала она, указывая куда-то в другой конец комнаты. — А здесь моя антизала. Здесь я даю шоу, чтобы ты стал горячий и готовый. Она сбросила с себя красный халат, стряхнула с ног тапочки и распахнула створки двух высоких трюмо, стоявших рядом у стены. Образовалась большая зеркальная поверхность.

— А теперь музыка, мой мальчик, — сказала мадам Людмила и завела допотопную виктролу, которая, однако, сияла как новенькая. Заиграла пластинка. Мелодия была какая-то разухабистая, напоминавшая цирковой марш.

— А теперь шоу, — и она начала кружиться под аккомпанемент цирковой музыки. Кожа у мадам Людмилы была очень плотная и чрезвычайно белая, хотя она была уже немолода. Должно быть, ей было под пятьдесят. Ее живот уже чуть обвис, как и объемистые груди. У нее был небольшой нос и ярко накрашенные красные губы. Она употребляла густую черную тушь для ресниц. В общем, это был хрестоматийный образец стареющей проститутки. Но было в ней и что-то детское, по-девичьи непосредственное, трогательное. — А теперь — фигуры перед зеркалом, — объявила мадам Людмила. Музыка продолжала греметь.

— Нога, нога, нога, — говорила она, выбрасывая ноги вперед и вверх — сначала одну, потом другую, в такт музыке. Правую руку она положила на макушку, словно маленькая девочка, которая не уверена, что сможет выполнить сложное движение.

— Поворот, поворот, поворот, — пропела она, вращаясь как волчок. — Зад, зад, зад, — сказала она, показывая мне свою голую заднюю часть, как это делают в канкане. Эту последовательность она повторяла снова и снова, пока музыка не начала затихать. Пружина виктролы разматывалась. У меня появилось ощущение, что мадам Людмила уходит куда-то вдаль, становясь все меньше, по мере того, как музыка становится тише. Какое-то отчаяние и одиночество — я и не знал, что такие чувства живут во мне — вырвалось из самых глубин моего существа на поверхность и заставило меня вскочить и выбежать из комнаты. Как безумный. я скатился вниз по лестнице и вылетел из дома на улицу. Эдди стоял у подъезда, беседуя с двумя мужчинами в блестящих голубых костюмах. Увидев, как я выбежал, он начал надрывно хохотать.

— Ну как, круто? — спросил он, по-прежнему стараясь говорить как американец. — “Фигуры перед зеркалом — это только начало”. Какой класс! Какой класс! Рассказывая эту историю дону Хуану в первый раз, я упомянул о том, что на меня произвели очень глубокое впечатление цирковая мелодия и старая проститутка, неуклюже кружащаяся под эту музыку. И еще мне было очень неприятно осознать, насколько бездушен мой друг. Когда я закончил рассказывать этот случай во второй раз — в этих соноранских предгорьях, — я весь дрожал. На меня загадочным образом воздействовало нечто совершенно неопределенное.

— Эта история, — сказал дон Хуан, — должна войти в твой альбом памятных событий. Твой друг, сам того не подозревая, дал тебе. как он правильно заметил, нечто такое, что останется с тобой на всю жизнь.

— Для меня это просто грустная история, дон Хуан, но это и все, — заявил я.

— Она действительно грустна, как и другие твои истории, — ответил дон Хуан, — но она совсем другая, она может быть памятной для тебя, потому что она затрагивает каждого из нас, людей, а не только тебя, в отличие от других твоих сказок. Видишь ли, как и мадам Людмила, мы все — старые и молодые — делаем свои “фигуры перед зеркалом”,в том или ином виде. Вспомни все, что ты знаешь о людях. Подумай о людях на этой Земле, и ты поймешь без тени сомнения, что не важно, кто они или что бы они ни думали о себе, чем бы ни занимались, результат их действий всегда один и тот же: бессмысленные фигуры перед зеркалом.

Часть первая ТРЕПЕТ В ВОЗДУХЕ

1.ПУТЕШЕСТВИЕ СИЛЫ

Когда я познакомился с доном Хуаном, я был очень прилежным студентом-антропологом и хотел начать свою антропологическую карьеру, опубликовав как можно больше материалов. Мне обязательно нужно было вскарабкаться вверх по академической лестнице, а для этого, по моим рас четам, не могло быть лучшего старта, чем собирание данных по использованию лекарственных растений индейцами юго-запада США. Сначала я попросил одного профессора антропологии, работавшего в этой области, чтобы он что-нибудь посоветовал мне по поводу моего проекта. Он был выдающимся этнологом и опубликовал в конце тридцатых и начале сороковых годов много работ об индейцах Калифорнии и Соноры (Мексика). Он терпеливо выслушал мой план. Идея заключалась в том, чтобы написать статью, озаглавить ее “Этноботанические данные” и опубликовать в одном журнале, посвященном исключительно антропологическим проблемам югозапада Соединенных Штатов. Я предполагал собрать лекарственные растения, привезти их образцы в Ботанический сад Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, где точно определят их виды, а затем описать, как и для чего индейцы Юго-запада употребляют их. Я уже представлял себе тысячи гербарных листов. В туманном будущем вырисовывалось даже издание небольшой энциклопедии по данной теме. Профессор снисходительно улыбнулся: — Не хотелось бы охлаждать ваш энтузиазм, — сказал он усталым голосом, — но я не могу не отозваться о вашем усердии в негативном смысле. Усердие в антропологии приветствуется, но оно должно быть направлено в нужное русло. Мы все еще переживаем золотой век антропологии. Я имел счастье учиться у Альфреда Крёбера и Роберта Лоуи, двух столпов общественных наук. Я не посрамил их доверия. Я по-прежнему считаю антропологию фундаментальной дисциплиной. Все остальные дисциплины должны ответвляться от антропологии. Вся область истории, например, должна называться “исторической антропологией”, а область философии — “философской антропологией”. Чело век должен быть мерой всего. Поэтому антропология, наука о человеке, должна быть ядром любой другой дисциплины. Когда-нибудь так и будет. Я смотрел на него в полном изумлении. Это был, насколько я его знал, тихий, добродушный, старый профессор, который недавно перенес инфаркт. Кажется, я затронул в нем больную струну.

— Не думаете ли вы, что вам следует уделять больше внимания теоретическим занятиям? — продолжал он между тем. — Вместо того чтобы заниматься полевой работой, не лучше ли было бы вам всерьез позаниматься лингвистикой? У нас на кафедре работает один из наиболее выдающихся лингвистов мира! На вашем месте я бы сидел у его ног и ловил бы каждое слово, исходящее из его уст. Кроме того, у нас есть выдающийся авторитет в области сравнительного религиоведения. Есть самые компетентные антропологи, которые создали труды о системах родства в культурах всего мира — с точки зрения лингвистики и с точки зрения познания. Вам надо иметь солидную теоретическую подготовку. Думать, что вы можете заниматься поле вой работой уже сейчас, — это непростительное легкомыслие. Погрузитесь в книги, молодой человек. Вот вам мой совет. Я упрямо отправился со своим предложением к другому профессору, более молодое. Но и он мне не помог, а открыто высмеял меня. Он сказал, что статья, которую я задумал, — это комикс о Микки Маусе. Даже с натяжкой нельзя считать это антропологией.

— Сегодня антропологи, — сказал он “профессорским” тоном, — озабочены более злободневными проблемами. Представители медицинских и фармацевтических наук уже произвели бесчисленные исследования всех существующих лекарственных растений мира. Здесь уже обглоданы все кости. Предлагаемое вами собирание данных было бы уместно в начале девятнадцатого века. Но с тех пор прошло почти двести лет. Знаете ли, существует такая вещь, как прогресс. Затем он дал мне определение и истолкование прогресса и его совершенствования как двух философских категорий, которые, по его мнению, более всего применимы к антропологии.

— Антропология — это единственная наука, — продол жал он, — которая четко обосновывает концепцию совершенствования и прогресса. Слава богу, что в тумане цинизма нашего времени все еще светит луч надежды. Только антропология может продемонстрировать действительное развитие культуры и общественной организации. Только антропологи могут доказать человечеству без тени сомнения наличие прогресса в человеческом знании. Культура развивается, и только антропологи могут продемонстрировать образцы обществ, соответствующих определенным звеньям в цепи прогресса и совершенствования. Вот что такое антропология! Не какая-то там ваша жалкая полевая работа, которая и не полевая работа вовсе, а просто мастурбация. Это был сокрушительный удар. Хватаясь за последнюю соломинку, я поехал в Аризону, чтобы поговорить с антропологами, которые проводили там настоящую полевую работу. К тому времени я уже был готов к тому, чтобы отказаться от своей идеи. Я понял, что пытались мне внушить эти два профессора. И я был с ними полностью согласен! Мое стремление заниматься полевой работой было, конечно, просто ребяческим. И все-таки как хорошо было бы размять ноги в поле! Нельзя же заниматься наукой только в библиотеке. В Аризоне я встретился с очень опытным антропологом, который много писал об аризонских и сонорских индейцах яки. Он был крайне любезен. Не останавливал меня и не давал советов. Он только заметил, что индейские общины Юго-Запада живут очень замкнуто и что иностранцам, особенно латинского происхождения, эти индейцы не доверяют, а то и питают к ним откровенную вражду. Его более молодой коллега был общительнее. Он сказал, что мне стоило бы сначала почитать книги о травах. Он был экспертом как раз в этой области и считал, что все, что можно знать о лекарственных растениях Юго-Запада, уже обсуждено и разложено по полочкам в различных публикациях. Он даже заявил, что любой современный индейский травник черпает свои знания как раз из этих публикаций, а не из индейской традиции. Закончил он утверждением, что если до сих пор и сохранились какие-то традиционные целительские практики, то индейцы ни за что не передадут их чужаку.

— Займись лучше чем-то стоящим, — посоветовал он мне. — Обрати внимание на городскую антропологию. Много денег выделяется, например, на изучение алкоголизма среди индейцев в больших городах. И это то, чем любой антрополог может заниматься без особых трудностей. Пойди и напейся в баре с местными индейцами. Затем проведи статистический анализ всего того, что ты о них узнаешь. Преврати все в цифры. Городская антропология — это реальная наука. Мне ничего не оставалось, как только прислушаться к советам опытных ученья. Я уже решил было лететь назад в Лос-Анджелес, но тут еще один мой друг-антрополог известил меня, что собирается проехаться по Аризоне и Нью-Мексико, посетить все места, где он проводил раньше работу, и восстановить отношения с людьми, которые были когда-то его антропологическими информаторами.

— Я буду рад, если ты поедешь со мной, — сказал он. — Работать я не собираюсь. Просто хочу повидаться с ними, выпить со всеми по рюмке, потрепаться. Я им накопил подарков — одеял, выпивки, курток, разной амуниции для ружей двадцать второго калибра. Загрузил машину всяким добром. Обычно, когда я хочу встретиться с ними, я езжу один, но при этом всегда рискую заснуть за рулем. Ты мог бы составить мне компанию, не давал бы мне пить лишнего, а если я все-таки переберу, мог бы и посидеть немного за рулем, а? Я так упал духом, что отклонил его предложение.

— Мне очень жаль, Билл, — сказал я. — Эта поездка мне не поможет. Я больше не вижу смысла к этой идее полевой работы.

— Не сдавайся без борьбы, — сказал Билл отечески-заботливым тоном. — Ты должен весь выложиться в борьбе, а если не получится, тогда что ж, можно и отказаться, но не раньше. Поехали со мной, и ты увидишь, как тебе понравится Юго-Запад.

Он положил руку мне на плечо. Я невольно отметил, как тяжела его рука. Билл всегда был высокий и сильный, но в последние годы в его теле появилась странная жесткость. Он утратил свое всегдашнее мальчишество. Его круглое лицо больше не лучилось молодостью, как раньше. Теперь это было озабоченное лицо. Я думал, что он беспокоится по поводу своего облысения, но иногда мне казалось, что тут кроется нечто большее. Итак, он стал тяжелее. Не то чтобы он потолстел: его тело стало более тяжелым в каком-то необъяснимом смысле. Я замечал это по тому, как он стал ходить, садиться и вставать, Казалось, что Билл в любом действии каждой своей клеточкой упорно борется с гравитацией. Кончилось тем. что, несмотря на свои расстроенные чувства, я отправился вместе с ним. Мы объехали все места в Аризоне и НьюМексико, где жили индейцы. Одним из результатов этого путешествия стало то, что я обнаружил в личности моего друга-антрополога два различных аспекта. Он объяснил мне, что как профессиональный ученый он почти не имел собственных мнений и всегда придерживался генеральной линии антропологической науки. Но как частному лицу полевая работа давала ему богатые и интересные переживания, о которых он никому не рассказывал. Эти переживания не втискивались в господствующие идеи антропологии, так как их невозможно было классифицировать. Во время нашего путешествия он неизменно выпивал со своими эксинформаторами, после чего полностью расслаблялся. Тогда я садился за руль, а он сидел рядом и потягивал прямо из бутылки 30-летний “Баллантайн”. В такие-то минуты Билл иногда был не прочь поговорить о своих не классифицируемых переживаниях.

— Я никогда не верил в духов, — отрывисто произнес он однажды. — Никогда не интересовался привидениями и призраками, голосами в темноте и всяким таким. У меня было очень прагматичное, серьезное мировоззрение. Моим компасом всегда была наука. Но потом, когда я работал в поле, в меня стала проникать всякая чертовщина. Например, однажды ночью я отправился с несколькими индейцами на поиск видения. Они собирались по-настоящему инициировать меня посредством болезненной церемонии протыкания грудных мышц. Они готовили в лесу парную. Я настраивал себя на то, чтобы вытерпеть боль. Чтобы придать себе силы, я пару раз хлебнул. И вдруг человек, который должен был “ходатайствовать” за меня перед выполняющими ритуал, закричал в ужасе, указывая на темную, зловещую фигуру, которая шла прямо к нам.

Когда эта фигура приблизилась ко мне, я увидел, что передо мной старый индеец, одетый самым диким образом. У него были шаманские регалии. Увидев этого старого шамана, человек, который меня опекал в ту ночь, упал от страха в обморок. Старик подошел ко мне вплотную и уперся мне пальцем в грудь. А палец был — одна кожа и кости. Старик бормотал мне что-то непонятное. К этому моменту все остальные уже увидели старика и молча бросились ко мне. Старик повернулся и взглянул на них, и все они застыли на месте. Он сверлил их взглядом пару секунд. Голос у него был просто незабываемый. Словно он говорил через трубу или у него было во рту какое-то другое приспособление, извлекавшее звуки из самого его нутра. Клянусь, я видел, что этот человек говорит внутри тела, а его рот просто транслирует слова, как какой-то механизм. Так вот, пронзил он их взглядом и пошел дальше, мимо меня, мимо них, и исчез, растворился в темноте. Билл рассказал, что церемония инициации так и не состоялась. Все индейцы, в том числе и шаманы, ответственные за ритуал, так дрожали от страха, что чуть не выпрыгивали из ботинок. Немного придя в себя, они разбежались кто куда.

— Люди, которые были друзьями многие годы, — продолжал он, — больше никогда не разговаривали друг с другом. Они заявили, что видели привидение в образе невероятно старого шамана и что, если бы они разговаривали об этом друг с другом, это принесло бы им несчастье. Даже просто смотреть друг на друга было опасно. Большинство из них потом уехало из тех мест.

— Почему они считали, что разговаривать друг с другом или смотреть друг на друга — к несчастью? — спросил я Билла.

— Таковы их верования, — ответил он. — Привидения такого рода обращаются к каждому из присутствующих индивидуально. Для индейцев получить такое видение — это значит определить свою судьбу на всю жизнь.

— И что же привидение сказало им индивидуально? — спросил я.

— Вот этого я не знаю, — ответил Билл. — Они ведь и мне никогда ничего не говорили. Когда я спрашивал их, они все входили в состояние глубокого оцепенения. Ничего не видели, ничего не слышали. Уже через несколько лет после этого события тот человек, который потерял сознание, клялся мне, что обморок был притворный. Он просто до смерти боялся взглянуть в лицо тому старику. А то, что старик имел сказать каждому из них, все они понимали не на словесном, а на каком-то другом уровне. То, что привидение сказало Биллу, насколько он понял, имело отношение к его здоровью и его будущему.

— То есть? — спросил я.

— Дела мои не очень хороши, — признался он. — Мое тело чувствует себя неважно.

— Но ты хоть знаешь, в чем тут дело?

— Ну да, — сказал он безразличным тоном, — врачи мне все объяснили. Но я не собираюсь беспокоиться и даже думать об этом. Откровения Билла оставили во мне тяжелый осадок, С этой стороны я его совершенно не знал. Я всегда считал, что он — весельчак, рубаха-парень. Никогда бы не подумал, что у него есть уязвимые места. И такой Билл мне не нравился. Побыло уже слишком поздно отступать. Наше путешествие продолжалось. В другой раз он доверительно сообщил мне, что шаманы Юго-запада умеют превращаться в различных существ и что деление шаманов па “медведей”, “горных львов” и т.п. следует понимать не в символическом или метафорическом смысле, а в самом что ни на есть буквальном.

— Не знаю, поверишь ли ты, — заявил он самым почтительным тоном, но есть шаманы, которые на самом деле становятся медведями, горными львами или орлами. Я не преувеличиваю и ничего не придумываю, когда говорю, что однажды я сам видел превращение шамана, который называл себя “Речной Человек”, “Речной Шаман” или “Пришедший с Реки, Возвращающийся к Реке”. С ним я был в горах в штате Нью-Мексико. Я возил его на машине; он мне доверял. Этот шаман искал свой исток — так он говорил. Один раз мы с ним шли по берегу реки, как вдруг он стал каким-то очень возбужденным. Он велел мне скорей убегать с берега к высоким скалам, спрятаться там, накрыть голову и плечи одеялом и выглядывать в щелочку, чтобы не пропустить то, что он сейчас будет делать.

— Что же он собирался делать? — спросил я, не в силах сдержать нетерпение.

— Я не знал, — сказал Билл. — Мне оставалось только догадываться. Я н представить, себе не мог, что он собирался делать. Он просто зашел в воду, во всей одежде. Когда вода дошла ему до икр — это была широкая, но мелкая горная речка, — шаман просто исчез, растворился. Но прежде чем войти в воду, он шепнул мне на ухо, что я должен пройти вниз по течению и подождать его. Он указал мне точное место, где ждать. Я нашел это место и увидел, как шаман вышел из воды. Хотя глупо говорить, что он “вышел из воды”. — Я видел, как шаман превратился в воду, а затем воссоздал себя из воды. Ты можешь в это поверить? Я не мог ничего сказать по поводу этой истории. Поверить в нее было невозможно, но и не верить я тоже не мог. Вилл был слишком серьезным человеком. Напрашивалось единственное разумное объяснение: в этом путешествии он пил с каждым днем все больше. В багажнике у Билла был ящик с двадцатью четырьмя бутылками шотландского виски — для него одного. Он пил как лошадь.

— Я всегда был неравнодушен к эзотерическим превращениям шаманов, — объявил он мне в другой день. — Не скажу, что я могу объяснить эти превращения или хотя бы верю в то, что они на самом деле происходят, но в качестве интеллектуального упражнения очень интересно подумать о том, что превращение в змей и горных львов не так трудно, как то, что делал водяной шаман. В такие моменты я задействую свой разум таким образом, что перестаю быть антропологом и начинаю реагировать на то, что чую нутром. А нутром я чую, что эти шаманы определенно делают что-то такое, что невозможно научно зафиксировать и вообще обсуждать, если ты в здравом уме. Например, есть облачные шаманы, которые превращаются в облака, в туман. Я никогда этого не видел, но я знавал одного облачного шамана. Я не видел, чтобы он исчезал или превращался в туман на моих глазах, как тот, другой шаман превратился в воду. Но однажды я погнался за облачным шалманом, и он просто исчез — в таком месте, где спрятаться просто негде. Хотя я не видел, как он превратился в облако, но он исчез! Я не могу объяснить, куда он девался. Там, где он пропал, не было ни скал, ни растительности. Я был там через полуминуты после него, но шамана уже не было.

—- Я гнался за этим человеком, чтобы получить информацию, — продолжал Билл. — Но он не хотел уделить мне время. Он был очень дружелюбен, но и только. Билл рассказал мне еще массу других историй — о соперничестве и политических группировках индейцев в разных резервациях, о кровной мести, вражде, дружбе и т. д. и т.п. — все это не интересовало меня ни в малейшей степени. А вот истории о превращениях шаманов и привидениях давали мне серьезную эмоциональную встряску. Они меня одновременно и привлекали, и пугали. Но почему они меня привлекают или пугают, я не мог понять, как ни пытался. Могу только сказать, что эти шаманские истории задевали меня на каком-то неизвестном, телесном уровне, я бы даже сказал, на уровне внутренностей. Еще во время этой поездки я понял, что индейские сообщества Юго-запада — это действительно сообщества закрытые. И я в конце концов согласился с тем, что мне действительно нужно было пройти основательную теоретическую подготовку, что разумнее было бы заняться полевой антропологической работой атакой сфере, с которой я знаком или в которой имеется некоторая конкуренция. Когда наша поездка закончилась, Билл отвез меня на автобусную станцию в Ногалес, штат Аризона. Оттуда мне предстояло вернуться в Лос-Анджелес. Пока мы сидели в зале ожидания, Билл по-отечески поучал меня, напоминая, что неудачи в антропологической полевой работе неизбежны, но они являются признаками приближения к цели или моего созревания как ученого. И вдруг он наклонился ко мне и движением подбородка указал на противоположный конец зала.

— Кажется, вон тот старик, который сидит на скамейке в углу, — это и есть тот человек, о котором я тебе рассказывал, — прошептал он мне на ухо. — Я не совсем уверен, потому что я видел его перед собой, лицом к лицу, только один раз.

— Который человек? Что ты мне о нем рассказывал? — спросил я. — Когда мы говорили о шаманах и шаманских превращениях, я рассказал тебе, как однажды я встретил облачного шамана.

— Да-да, я помню, — сказал я. — Это и есть облачный шаман?

— Нет, — сказал Билл, — но мне кажется, что это товарищ или учитель облачного шамана. Я их обоих видел вместе много раз — правда, издалека и много лет назад. Я вспомнил, что Билл мельком упоминал, причем не в связи с облачным шаманом, о существовании некоего таинственного старика, бывшего шамана; этот старый мизантроп из индейцев юма одно время был ужасным колдуном. 0б отношениях этого старика с облачным шаманом мой друг никогда ничего не рассказывал, но, очевидно, это был настолько важный пункт для Билла, что он был уверен — я тоже об этом знаю. Странное беспокойство неожиданно овладело мной и заставило вскочить со скамьи. Как будто влекомый чужой волей, я подошел к старику и сразу же начал длинную тираду о том, как я много знаю о лекарственных растениях и о шаманизме индейцев равнин и их сибирских предков. Мимоходом я упомянул, что наслышан о старике как о шамане. В заключение я заверил старика, что для него было бы крайне полезно побеседовать со мной обстоятельно.

— Во всяком случае, — сказал я нетерпеливо, — мы могли бы обменяться историями. Вы расскажете мне свои, а я вам — мои. Все это время старик не поднимал на меня глаз. И тут вдруг поднял. “Я Хуан Матус”, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. Моя тирада ни в коем случае не должна была прекращаться, но по какой-то непонятной причине я вдруг почувствовал, что мне больше нечего сказать. Хотелось только назвать свое имя. Но старик поднял руку на уровень моих губ, как бы заставляя меня молчать. В этот момент подъехал автобус. Старик проворчал, что это тот автобус, на котором он должен ехать; затем он дружелюбно пригласил меня заглянуть как-нибудь к нему, чтобы мы могли поговорить в непринужденной обстановке и обменяться историями. Говоря это, он иронично усмехнулся уголком рта. С невероятной для человека его возраста ловкостью — ему было, как я прикинул, за восемьдесят — он в несколько прыжков покрыл пятидесятиярдовое расстояние между скамьей, где он сидел, и дверью автобуса. Автобус словно остановился специально для того, чтобы подобрать этого старика, — как только он запрыгнул, дверь закрылась и машина тронулась. Старик уехал, а я вернулся к скамейке, где сидел Билл.

— Что он сказал, что он сказал? — спрашивал он возбужденно.

— Чтобы я заглянул к нему домой, — ответил я. — И даже сказал, что мы там сможем поговорить.

— Он пригласил тебя к себе домой? Что же ты ему такого сказал? — приставал Билл. Я похвастался Биллу, что во мне погиб торговый агент, и рассказал, как я пообещал старику поделиться с ним своей богатой информацией о лекарственных растениях. Билл явно не поверил ни одному моему слову. Он обвинил меня в том, что я что-то утаиваю от него.

— Я знаю, что за люди здесь живут, — заявил он воинственно, — а этот старик — особенно странный тип. Он не разговаривает ни с кем, в том числе и с индейцами. С какой бы стати ему разговаривать с тобой, чужаком? Был бы ты хоть умный! Было очевидно, что мой друг рассердился на меня, хотя я и не мог понять за что. Я не смел попросить у него объяснений. У меня возникло впечатление, что он ревнует меня к этому старику. Возможно, я добился успеха там, где он в свое время потерпел поражение. Как бы то ни было, мой случайный успех ничего не значил для меня. Если не считать кратких замечаний Билла, я не имел ни малейшего понятия о том, как трудно было сойтись с этим стариком. Да и ничего особо примечательного в нашем разговоре я в то время не обнаружил. И меня удивляло, что Билл так расстраивается по этому поводу.

— А ты знаешь, где он живет? — спросил я его. — Не имею ни малейшего понятия, — ответил он сухо. — Местные люди говорили, что он не живет вообще нигде, просто появляется неожиданно то здесь, то там, но все это, конечно, чушь собачья. Наверное, живет в какой-нибудь развалюхе в мексиканском Ногалесе.

— Чем же он такой важный? — спросил я. Задав этот вопрос, я смог набраться храбрости и добавить: — По-моему, ты расстроен из-за того, что он разговаривают со мной. Почему? Билл с безразличным видом признал, что он был раздосадован, потому что, по его сведениям, даже пытаться заговорить с этим человеком было бесполезно.

— Этот старик — редкий грубиян, — добавил Билл. — В лучшем случае, ты к нему обращаешься, а он на тебя только смотрит и слова не скажет. А в другой раз и взглядом не удостоит; просто не обращает на тебя внимания, словно ты пустое место. Я один-единственный раз попытался заговорить с ним, и он меня очень грубо оборвал. Знаешь, что он мне сказал? “На твоем месте я бы не тратил энергию на открывание рта. Береги ее. Она тебе нужна”. Не был бы он такой старой галошей, я бы врезал ему по носу. Я заметил, что называть этого человека “стариком” было бы не совсем корректно. На самом деле он не выглядел таким уж старым, хотя лет ему, безусловно, было много. Он невероятно подвижен и крепок. Про себя же я подумал, что Билл оказался бы в жалком положении, если бы вздумал врезать такому “старику” по носу. Старый индеец был силен. Можно даже сказать, он внушал страх. Но этого я вслух не сказал. Билл продолжал разглагольствовать о том, как ненавистен ему этот гадкий старикашка и что бы он со старикашкой сделал, если бы тот не был таким тщедушным.

— Как ты думаешь, кто бы мог мне подсказать его адрес? — спросил я. — Возможно, кое-кто в Юме, — ответил он, понемногу успокаиваясь. — Может быть, те люди, с которыми я тебя познакомил в начале нашей поездки. Ты ничего не потеряешь, если порасспросишь их. Можешь сказать, что это я тебя к ним направил. Итак, мои планы изменились. Вместо того чтобы вернуться в Лос-Анджелес, я отправился в Юму, штат Аризона. Встретился с людьми, с которыми меня познакомил Билл. Они не знали, где живет тот старый индеец, но их отзывы о нем еще больше возбудили мое любопытство. Мне сказали, что он не из Юмы, а из мексиканского штата Сонора и что в молодости он был внушающим ужас магом, творил заклинания и налагал чары на людей, но, постарев, превратился в отшельника-аскета. Хотя он был индейцем яки, одно время его видели с группой мексиканцев, которые, судя по всему, хорошо разбирались в колдовстве. Все информаторы Билла утверждали, что уже много лет никто из той компании в окрестностях Юмы не появлялся. Один из информаторов добавил, что этот старик был сверстником его дедушки. Но дедушка был уже дряхл и прикован к постели, а маг с годами, казалось, лишь набирался сил. Этот же рассказчик порекомендовал мне обратиться к неким людям в Эрмосильо, столице Соноры, которые могли знать старика и рассказать мне о нем больше. Перспектива поездки еще и в Мексику меня не очень-то радовала. Сонора находилась слишком далеко от сферы моих интересов. Кроме того, я подумал, что лучше все-таки и впрямь заняться городской антропологией, и вернулся в Лос-Анджелес. Перед отъездом в Калифорнию я, правда, прочесал окрестности Юмы, повсюду расспрашивая о старике. Но больше никто не знал о нем ничего. В автобусе на пути в Лос-Анджелес мной владели смешанные ощущения. С одной стороны, я чувствовал себя полностью излечившимся от всяких помрачений, связанных с полевой работой и стариком-индейцем. С другой стороны, меня мучила странная ностальгия. Такого со мной раньше никогда не бывало. Новизна ощущения поразила меня до глубины души. Это была смесь беспокойства и тоски, как будто мне не хватало чего-то крайне важного. По мере того как я приближался к Лос-Анджелесу, все, что воздействовало на меня в Юме, постепенно начало уходить на задний план. Но от этого моя тоска лишь усиливалась.

2. НАМЕРЕНИЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ

Я хотел бы, чтобы ты не спеша обдумал каждую подробность того, что случилось между тобой и теми двумя людьми, Хорхе Кампосом и Лукасом Коронадо, которые на самом деле привели тебя ко мне, — сказал дон Хуан. — Потом расскажи мне все, что вспомнишь. Его просьба оказалась для меня очень сложной, и все же мне даже понравилось вспоминать то, что рассказывали эти двое. Дон Хуан хотел услышать все подробности, и это заставило меня предельно напрягать свою память. История, которую заставил меня вспомнить дон Хуан, началась в городке Гуаймас мексиканского штата Сонора. В Юме, штат Аризона, мне дали имена и адреса тех людей, которые, как мне сказали, могут пролить свет на загадку старика, встреченного на автобусной остановке. Но люди, которых я навестил, не только не знали никакого старого шамана, но и вообще сомневались, что такой человек существует. Впрочем, все они рассказывали множество жутких историй о шаманах из племени яки и воинственном духе всех представителей этого племени. Однако они намекнули, что, возможно, я смогу найти кое-кого, кто укажет мне верное направление, в Викаме — железнодорожном поселке между городами Гуаймас и Сьюдад-Обрегон.

— Можете ли вы порекомендовать конкретного человека? — спросил я.

— Лучше всего будет поговорить с инспектором государственного банка, — предположил один из моих собеседников. — В этом банке много инспекторов. Им известно все о местных индейцах, так как банк является государственным учреждением, скупающим их урожаи, а каждый индеец яки — фермер: он владеет участком земли и может считать его своей собственностью, пока обрабатывает его.

— Вы знакомы с каким-нибудь инспектором? — спросил я. Все переглянулись и посмотрели на меня с извиняющимися улыбками. Они не знали ни одного инспектора, но настоятельно советовали мне найти любого из них и рассказать ему о своей проблеме. Мои попытки познакомиться с инспекторами государственного банка на станции Викам обернулись полной неудачей. Я встретился с тремя из них, но, как только рассказывал, чего от них хочу, они начинали смотреть на меня с нескрываемой подозрительностью. Они немедленно решали, что я — шпион янки, подосланный для того, чтобы затеять какие-то неприятности. Хотя инспекторы не могли точно определить, какие именно, но высказывали самые дикие предположения — от политической пропаганды до промышленного шпионажа. Все вокруг без всяких на то оснований верили, что в недрах земель племени яки есть залежи меди н янки пытаются завладеть ими. После провала всех моих попыток я вернулся в Гуаймас и остановился в гостинице неподалеку от одного знаменитого ресторана, куда ходил трижды в день. Кухня там была великолепной. Мне она так понравилась, что я остался в Гуаймас еще на неделю. Фактически, я чуть ли не жил в этом ресторане и благодаря этому хорошо познакомился с его владельцем, сеньором Рейесом. Однажды во время обеда мистер Рейес подвел к моему столику какого-то человека, которого представил как Хорхе Кампоса, чистокровного индейца яки и предпринимателя; в молодости он жил в Аризоне, прекрасно говорил по-английски и был американцем больше, чем любой другой американец. Мистер Рейес восхвалял его как настоящий образец того, как упорный труд и настойчивость способны превратить человека в исключительную личность. Мистер Рейес оставил нас наедине, а Хорхе Кампос присел за столик и немедленно перешел к делу. Он старался вести себя скромно и отрицал похвалы, только что прозвучавшие в его адрес, но было совершенно ясно, что на самом деле он чрезвычайно польщен словами мистера Рейеса. С первого взгляда у меня возникло четкое впечатление, что Хорхе Кампос относится к тем предпринимателям, каких можно встретить в баре или на оживленном углу главной улицы — они продают идеи или просто пытаются найти хитроумный способ избавить людей от их сбережений. У мистера Кампоса была очень приятная внешность — около шести футов ростом, стройный, с импозантным брюшком, выдающим любителя крепких напитков. У него было очень смуглое лицо с легким налетом бледности. На нем были дорогие джинсы и лакированные ковбойские ботинки с острыми носками и угловатыми задниками, словно ему часто приходилось упираться в землю, чтобы остановить пойманного петлей лассо бычка. Помимо этого, на нем была безупречно выглаженная серая рубашка из шотландки; из правого кармана выглядывал пластиковый чехол с целым набором ручек. Мне доводилось видеть такие карманные чехлы у конторских служащих, не желавших испачкать чернилами карманы своих рубашек. Наряд Кампоса довершали довольно дорогая на вид, отделанная бахромой красновато-коричневая замшевая куртка и высокая шляпа техасского ковбоя. Его круглое лицо было бесстрастным. Морщин на нем не было, хотя на вид Кампосу было уже за пятьдесят. По какой-то неясной причине я решил, что этот человек опасен.

— Очень приятно познакомиться с вами, мистер Кампос, — сказал я, протягивая ему руку. — Давай покончим с формальностями, — ответил он, энергично пожимая мою руку. — Мне нравится держаться с молодыми людьми на равных, несмотря на разницу в возрасте. Зови меня просто Хорхе. Он на мгновение умолк — без сомнения, для того, чтобы понаблюдать за моей реакцией. Я не знал, что ответить. Мне совершенно не хотелось шутить с ним, но в то же время я не мог воспринимать его всерьез.

— Любопытно, что привело тебя в Гуаймас? — непринужденно продолжал он. — На туриста ты не похож, да и глубоководная морская рыбалка вряд ли тебя привлекает.

— Я изучаю антропологию, — ответил я, — и пытаюсь сойтись с местными индейцами, чтобы провести полевые исследования.

— А я деловой человек, — откликнулся он. — Мой бизнес заключается в снабжении информацией, в посредничестве. У тебя есть потребность, у меня — товар. Но я беру плату за свои услуги и при этом гарантирую качество. Если ты останешься недоволен, платить не придется.

— Если ваш бизнес заключается в продаже информации, — сказал я, — то я с удовольствием заплачу, какую бы цену вы ни назначили.

— Ага! — воскликнул он. — Тебе явно нужен проводник — кое-кто более образованный, чем обычный здешний индеец яки, кто познакомил бы тебя с окрестностями. Получил дотацию на исследования у правительства Соединенных Штатов или у какой-то крупной организации?

— Да, — солгал я. — Дотацию выделил Эзотерический Фонд Лос-Анджелеса. Как только я произнес это, в его глазах промелькнул жадный блеск.

— Ага! — снова воскликнул он. — Это крупная организация?

— Довольно большая, — подтвердил я.

— Господи! Что, правда? — переспросил он, будто мои слова были тем объяснением, которое он желал услышать.

— Могу ли я спросить, если, конечно, ты не против, — насколько велика эта дотация? Сколько они дали?

— Несколько тысяч долларов для предварительных полевых изысканий, — опять соврал я, чтобы увидеть, как он отреагирует.

— Ага! Я люблю откровенных людей, — сказал он, смакуя каждое свое слово. — Я думаю, мы с тобой достигнем взаимопонимания. Я предлагаю тебе услуги в качестве проводника и готов послужить тем ключом, что отворит перед тобой множество тайных дверей племени яки. Как ты мог заметить по моему внешнему виду, я обладаю определенным вкусом и средствами.

— О да, у вас явно хороший вкус, — подтвердил я.

— Я имею в виду, — продолжал он, — что за небольшое вознаграждение, которое ты сочтешь вполне разумным, я приведу тебя к нужным людям — к людям, которым ты сможешь задать любые вопросы. За незначительную дополнительную плату я слово в слово переведу для тебя их ответы на испанский или английский. Еще я говорю на французском и немецком, но что-то подсказывает мне, что эти языки тебя не интересуют.

— Вы правы. Вы совершенно правы, — сказал я. — Эти языки меня совершенно не интересуют. Сколько же вы хотите в качестве вознаграждения? Он вынул из внутреннего кармана обтянутый кожей блокнот, помахал им перед моим носом, нацарапал в нем какие-то беглые пометки, снова махнул им, закрывая, и изящным и быстрым движением сунул в карман. Я был уверен, что он хотел продемонстрировать мне, насколько ловко и споро управляется с вычислениями.

— Так! Мое вознаграждение! Я возьму с тебя пятьдесят долларов в день, не считая транспортных расходов и питания. Это значит, что, когда будешь кушать ты, кушать буду и я. Что скажешь? В этот момент он подался ко мне и почти шепотом сообщил, что нам следует перейти на английский, потому что он не хочет, чтобы окружающие узнали о характере нашей сделки. После этого он начал говорить со мной на каком-то языке, но это был вовсе не английский. Я совершенно растерялся и не знал, как мне реагировать. От вида человека, несущего какую-то тарабарщину с совершенно естественным выражением лица, я нервно задрожал. Но он вел себя совершенно спокойно, сопровождая слова оживленными жестами и указывая то на одно, то на другое, будто объяснял мне что-то. Мне показалось, что это не был какой-то из перечисленных им языков; возможно, он говорил на языке яки. Когда мимо нашего стола проходили люди, я кивал головой и произносил: “Да, да, конечно”. Один раз я сказал: “Вы не могли бы повторить еще раз?” — это прозвучало так смешно, что я расхохотался до рези в животе. Он тоже от души рассмеялся, словно я рассказал невероятную шутку. Должно быть, он заметил, что я совершенно сбит с толку, так как, прежде чем я успел сказать ему, что ничего не понимаю, он вновь перешел на испанский.

— Не хотелось бы утомлять тебя своими глупыми наблюдениями, — сказал он, — но, если я стану твоим проводником, — а мне кажется, я им стану, — нам придется проводить за разговорами долгие часы. Только что я проверял тебя, пытаясь определить, хороший ли ты собеседник. Раз мне суждено продолжительное время быть рядом с тобой, пока ты ведешь машину, я хочу убедиться, что ты умеешь слушать и поддерживать беседу. Рад сообщить, что ты искусен и в том, и в другом. Он поднялся, пожал мне руку и ушел. Словно по сигналу, к столику подошел владелец ресторана; он улыбался и покачивал головой из стороны в сторону, как медвежонок.

— Он замечательный парень, правда? — поинтересовался мистер Рейес. Мне не хотелось добавлять что бы то ни было к этому заявлению, так что мистер Рейес по собственной воле поведал мне, что в данный момент Хорхе Кампос выступает в роли посредника в одной чрезвычайно деликатной и выгодной сделке. Он добавил, что некие горнодобывающие компании Соединенных Штатов заинтересованы в разработке залежей железа и меди в землях индейцев яки и на этом Хорхе Кампос собирается заработать около пяти миллионов долларов. Теперь я наверняка знал, что Хорхе Кампос — мошенник: в земле, которой владели индейцы яки, не было ни железа, ни меди. Будь там полезные ископаемые, частные предприятия давным-давно вытеснили бы индейцев с этой земли и поселили бы где-то в другом месте.

— Он действительно замечательный, — сказал я. — Самый удивительный человек из всех, кого я встречал. Как я могу снова найти его?

— Не беспокойтесь об этом, — заверил меня мистер Рейес. — Хорхе уже расспросил меня о вас. Он наблюдал за вами с того самого момента, когда вы здесь появились. Думаю, сегодня вечером или завтра он сам постучит в вашу дверь. Мистер Рейес был прав. Пару часов спустя, когда я прилег вздремнуть после обеда, меня разбудили. Я собирался покинуть Гуаймас ранним вечером и за ночь добраться до Калифорнии. Разбудил меня Хорхе Кампос. Я объяснил ему, что уезжаю, но вернусь сюда примерно через месяц. — Ага! Но ты должен остаться, ведь я согласился стать твоим проводником, — сказал он. — Мне очень жаль, но с этим придется подождать. Сейчас у меня очень мало времени, — ответил я. Я знал, что Хорхе Кампос — плут, и все же решил рассказать ему, что у меня уже есть источник информации, пожелавший поработать на меня, и что я познакомился с ним в Аризоне. Я описал ему старика и сказал, что его зовут Хуан Матус, а другие люди говорили о нем как о шамане. Хорхе Кампос широко улыбнулся в ответ. Я спросил, знаком ли он с этим стариком.

— О да, я его знаю, — весело подтвердил он. — Можно даже сказать, что мы хорошие приятели. — Не дожидаясь приглашения, Хорхе Кампос вошел вкомнату и присел за столик возле балкона.

— Он живет где-то рядом? — спросил я.

— Конечно, — уверенно сказал Хорхе.

— Вы можете проводить меня к нему?

— Почему бы и нет, — ответил он.

— Мне понадобится пара дней, чтобы навести кое-какие справки — просто убедиться, что сейчас он здесь. Потом мы сможем навестить его. Я понимал, что он лжет, и все же мне хотелось в это поверить. Я даже подумал, что мое первоначальное недоверие было совершенно необоснованным: в этот миг он, казалось, был вполне искренним.

— Однако, — продолжал он, — я запрошу с тебя плату за то, что приведу к этому человеку. Мой гонорар составит двести долларов. Эта сумма превышала все, что было в моем распоряжении. Я вежливо отказался и заявил, что у меня нет таких денег.

— Мне не хотелось бы выглядеть торгашом, — сказал он, расплываясь в обаятельной улыбке, — но скажи тогда, сколько ты можешь себе позволить? Учти, что мне придется потратиться на взятки. Индейцы яки очень замкнуты, но определенные способы всегда существуют. Любые двери открываются одним золотым ключиком — деньгами. Несмотря на все мои дурные предчувствия, я был убежден в том, что Хорхе Кампос вхож не только в мир индейцев яки, но и в дом того старика, что так меня заинтриговал. Мне не хотелось торговаться, и я испытал легкий стыд, предложив ему лежащие в моем кармане пятьдесят долларов.

— Я уже собирался уезжать, — сказал я, будто извиняясь, — так что с деньгами у меня туговато. Осталось только пятьдесят долларов. Хорхе Кампос вытянул длинные ноги под столом, скрестил руки за головой и сдвинул шляпу на лоб.

— Я возьму эти пятьдесят долларов и твои часы, — без тени смущения заявил он. — Но за эту плату я отведу тебя только к младшему шаману. — Не волнуйся! — предупредил он, словно я уже начал протестовать. — По этой лестнице следует подниматься осторожно — с нижней ступеньки до самого этого человека, который, смею тебя заверить, занимает чрезвычайно высокое положение.

— Когда же встретимся с этим младшим шаманом? — спросил я, протягивая ему деньги и часы. — Прямо сейчас! — воскликнул он, выпрямился и нетерпеливо схватил часы и деньги. — Пойдем! Не будем терять ни минуты! Мы уселись в машину, и он сообщил, что мы направляемся в город Потам — один из старинных центров племени яки на берегу реки Яки. Пока мы ехали, он рассказал, что познакомит меня с Лукасом Коронадо — человеком, известным своим колдовским искусством, шаманистскими трансами и великолепными масками, которые он делает для праздников яки на Великий Пост. Затем разговор перешел на тему о старике, и слова Хорхе полностью противоречили всему, что говорили о нем другие. Хотя его описывали как отшельника и шамана в отставке, Хорхе Кампос изобразил старика самым выдающимся целителем и колдуном в этом районе — человеком, слава которого превратила его в совершенно недосягаемую личность. Хорхе сделал театральную паузу, а потом нанес свой последний удар: он сказал, что непринужденный разговор со стариком — тот вид беседы, к какому стремятся все антропологи, — обойдется мне по меньшей мере в две тысячи долларов. Я собирался было возмутиться таким резким скачком цены, но Хорхе опередил меня:

— За двести долларов я мог бы просто провести тебя к нему, — сказал он. — Но из них у меня осталось бы не больше тридцати долларов — все остальное ушло бы на взятки. Однако продолжительный разговор с ним стоит намного дороже. Подумай сам: у него куча телохранителей, людей, что его оберегают. Мне нужно уговорить их и дать что-то каждому.

— В конце концов, — закончил он, — я могу представить тебе полный отчет с квитанциями и всем прочим, что нужно для твоей налоговой декларации. Тогда ты поймешь, что мои комиссионные за организацию всего дела совершенно незначительны. Я испытал прилив восхищения этим человеком. Он предусмотрел все, даже квитанции о налогах с дохода. Какое-то время он молчал, будто подсчитывал свою незначительную прибыль. Мне тоже нечего было сказать: я сам занялся подсчетами, пытаясь придумать способ найти две тысячи долларов. Я даже подумал о том, чтобы действительно подать просьбу о дотации.

— Вы уверены, что старик захочет говорить со мной? — спросил я. — Разумеется, — заверил Хорхе. — Он не только поговорит с тобой, но и покажет какое-нибудь колдовство, если, конечно, ты ему заплатишь. И вы сможете договориться о том, сколько ты будешь платить за дальнейшие уроки. — Хорхе Кампос опять ненадолго умолк, пристально глядя мне в глаза.

— Так что, сможешь заплатить две тысячи? — спросил он таким нарочито равнодушным тоном, что я вновь мгновенно осознал, что он мошенник.

— О да, это вполне приемлемая сумма, — успокаивающе соврал я. Он не мог скрыть своего ликования. — Молодец! Молодец! — одобрительно воскликнул он. — Вот и договорились! Я попытался задать ему еще несколько общих вопросов о старике, но он бесцеремонно прервал меня: — Спросишь у самого старика. Он будет в твоем полном распоряжении, — с улыбкой пообещал Хорхе. Он принялся рассказывать мне о своей жизни в Соединенных Штатах и деловой карьере. Поскольку я уже отнес его к категории жуликов, не знающих ни единого английского слова, он вдруг перешел на английский, что привело меня в полное замешательство.

— Так вы говорите по-английски! — воскликнул я, даже не пытаясь скрыть свое изумление. — Ну разумеется, мой мальчик, — ответил он с техасским акцентом, которому подражал на протяжении всего нашего разговора. — Я ведь говорил, что хотел испытать тебя, проверить, насколько ты находчивый. И следует признать, что ты весьма сообразителен. Он великолепно говорил на английском и принялся развлекать меня всякими шутками и историями. Мне показалось, что мы добрались до Потама почти мгновенно. Мы подъехали к дому на окраине города и вышли из машины. Хорхе шел впереди, громко выкрикивая имя Лукаса Коронадо. Откуда-то из глубины дома раздался голос:

— Сюда.

В задней комнате лачуги, прямо на расстеленной на полу козьей шкуре сидел человек. Держа в руках резец и деревянный молоток, он возился с куском дерева, зажав его голыми ступнями. Удерживая его на месте ногами, человек управлял им, словно огромным вращающимся колесом гончара. Ступни ловко вращали дерево, а руки тем временем обтачивали его резцом. Я никогда в жизни не видел ничего подобного. Он делал маску, выдалбливая в ней углубления искривленным резцом. Непринужденность, с какой он удерживал деревяшку ногами и поворачивал ее, была совершенно замечательной. Человек был очень худым: вытянутое лицо с резкими чертами, высокие скулы и темная, почти медного цвета кожа. Кожа на лице и шее была так натянута, что казалось, вот-вот лопнет. Он носил тонкие обвисшие усы, которые придавали его угловатому лицу зловещее выражение. У него был орлиный нос с очень тонкой переносицей и свирепые черные глаза. Совершенно черные брови выглядели так, будто были нарисованы карандашом, — как и блестящие черные волосы, зачесанные назад. Мне никогда еще не доводилось видеть такого неприятного лица. При взгляде на него в голову приходил образ итальянского отравителя эпохи Медичи. После внимательного изучения лица Лукаса Коронадо я решил, что самыми подходящими для него будут слова “свирепый” и “угрюмый”. Я заметил, что ноги у него были такими длинными, что, хотя он сидел на полу и сжимал ногами кусок дерева, колени доходили до самых плеч. Когда мы подошли ближе, он прервал работу и поднялся. Лукас был худым как вешалка и еще выше ростом, чем Хорхе Кампос. Он тут же надел свои гуарачес — как мне показалось, в знак уважения к нам.

— Входите, входите, — без улыбки сказал он. У меня возникло странное ощущение, что Лукас Коронадо вообще не умеет улыбаться.

— Что стало причиной такого приятного визита? — спросил он у Хорхе Кампоса.

— Я привел этого молодого человека. Он хочет задать пару вопросов о твоем искусстве, — покровительственным тоном сообщил Хорхе Кампос. — Я поклялся, что ты ответишь на его вопросы совершенно правдиво.

— Ну конечно, конечно, — заверил Лукас Коронадо, окинув меня с ног до головы равнодушным взглядом. Он перешел на другой язык — я решил, что это язык племени яки. Лукас и Хорхе погрузились в оживленный разговор, и говорили так довольно долго. При этом оба вели себя так, словно я вообще не существовал.

— Есть одна проблема, — наконец сказал мне Хорхе Кампос. — Лукас только что сообщил мне, что сейчас у него очень напряженное время, так как приближаются праздники. Поэтому сегодня он не сможет ответить на все твои вопросы, но обязательно сделает это в другой раз. — Да, да, конечно, — подтвердил Лукас Коронадо на испанском. — В другой раз — обязательно. В другой раз.

— Нам придется уйти, — сказал Хорхе Кампос, — но я непременно приведу тебя к нему позже. Когда мы уходили, я почувствовал желание высказать Лукасу Коронадо свое восхищение его изумительным мастерством одновременной работы руками и ногами. Он взглянул на меня так, будто я сумасшедший, а глаза его расширились от удивления. — Ты что, никогда не видел, как делают маску? — процедил он сквозь сжатые зубы. — Ты откуда свалился? С Марса? Я почувствовал себя идиотом и попытался объяснить, что для меня этот способ является совершенно новым. Мне показалось, что сейчас он ударит меня по голове. Хорхе Кампос на английском сказал мне, что своим замечанием я очень обидел Лукаса Коронадо. Он воспринял мою похвалу как скрытую попытку посмеяться над его бедностью. Для него мои слова стали ироничным указанием на то, каким нищим и беспомощным он стал.

— Все совсем наоборот! — заявил я. — Я считаю, что он великолепен.

— Не вздумай говорить ему что-то подобное, — резко возразил Хорхе Кампос. — Эти люди привыкли воспринимать и высказывать оскорбления в самой тонкой форме. Он считает очень странным, что ты пренебрежительно отзываешься о нем, хотя совсем его не знаешь, и к тому же смеешься над тем, что он не может позволить себе купить верстак для работы с деревом. Я был совершенно растерян. Мне меньше всего хотелось портить отношения со своим единственным возможным выходом на старика. Судя по всему, Хорхе Кампос прекрасно понимал мою досаду.

— Купи у него какую-нибудь маску, — посоветовал он. Я ответил ему, что денег у меня едва хватит на то, чтобы заправить машину и купить еду, и что я собираюсь добраться до Лос-Анджелеса одним махом, без остановок.

— Тогда дай ему свою кожаную куртку, — как нечто само собой разумеющееся сказал Хорхе, хотя и произнес это доверительным, значительным тоном. — Иначе ты разозлишь его и тогда запомнишься ему только нанесенным оскорблением. Не стоит говорить ему, что его маски хороши. Просто купи одну. Когда я сказал Лукасу Коронадо, что хочу обменять свою кожаную куртку на одну из его масок, он удовлетворенно осклабился, взял куртку и тут же надел ее. Он пошел к дому, но, прежде чем войти, сделал какое-то странное круговое движение, опустился на колени перед чем-то вроде алтаря. Он двигал руками, словно вытягивал их, а потом потер ладонями края куртки. Он вошел в дом, вынес оттуда обернутый газетами сверток и передал его мне. Я хотел задать ему несколько вопросов, но он извинился и сказал, что у него много работы, однако добавил, что если я захочу, то могу вернуться в другой раз. На обратном пути в Гуаймас Хорхе Кампос попросил меня развернуть сверток. Он хотел убедиться, что Лукас Коронадо не обманул меня. Мне не хотелось проверять, что в свертке, — я был целиком занят мыслью о том, чтобы вернуться к Лукасу в одиночестве и поговорить с ним. Я пребывал в приподнятом настроении.

— Я должен увидеть, что он тебе дал, — настаивал Хорхе Кампос. — Пожалуйста, останови машину. Не существует таких причин или обстоятельств, что позволили бы мне подвергать своих клиентов опасности. Ты заплатил мне за определенные услуги. Этот человек — искусный шаман, и потому он очень опасен. Так как ты оскорбил его, он мог дать тебе заколдованный сверток. В этом случае нам придется быстро закопать его прямо здесь. Я испытал прилив тошноты и остановил машину. С предельной осторожностью я вынул сверток, но Хорхе Кампос выхватил его из моих рук и развернул. В нем лежали три великолепные традиционные маски племени яки. Хорхе Кампос обыденным, ничуть не заинтересованным тоном заметил, что было бы вполне естественно, если бы я подарил ему одну из них. Я рассудил, что мне следует поддерживать с ним хорошие отношения, пока он не отвел меня к старику, и потому с готовностью вручил ему одну маску.

— Если ты позволишь мне выбрать, я бы предпочел вот эту, — показал он. Я позволил. Маски ничего для меня не значили, ведь моя цель заключалась в другом. Я бы отдал ему и две оставшиеся, но мне хотелось показать их своим друзьям-антропологам.

— В этих масках нет ничего необычного, — объявил Хорхе Кампос. — Такие можно купить в любой лавке в городе. Они продаются для туристов. Я видел маски племени яки в городских магазинах. По сравнению с этими они были грубыми поделками. К тому же, Хорхе Кампос действительно выбрал самую лучшую. Я оставил его в городе и направился в Лос-Анджелес. Прежде чем попрощаться, он напомнил мне, что я фактически уже должен ему две тысячи долларов, так как он собирается немедленно начать раздавать взятки и готовить мою встречу с той большой шишкой.

— Так что, ты точно сможешь привезти две тысячи в следующий раз, когда приедешь? — нагло спросил он. Его вопрос поставил меня в ужасное положение. Я был уверен, что он потеряет интерес ко мне, как только я честно признаюсь ему, что сомневаюсь в этом. И я был убежден, что, несмотря на его очевидную жуликоватость, он все же сможет стать моим проводником.

— Я изо всех сил постараюсь найти деньги, — уклончиво ответил я. — Тебе нужно сделать кое-что большее, — резко, почти зло возразил он. — Я собираюсь тратить собственные деньги, устраиваю эту встречу и должен получить от тебя какие-нибудь гарантии. Мне известно, что ты очень серьезный молодой человек. Сколько стоит твоя машина? Может быть, тебе уже выдали уведомление об увольнении? Я сказал ему, сколько стоит моя машина, и отверг предположение об увольнении, но он удовлетворился лишь после того, как я дал ему слово, что в следующий раз привезу с собой всю сумму наличными. Пять месяцев спустя я вернулся в Гуаймас, чтобы повидаться с Хорхе Кампосом. В то время две тысячи были значительной суммой, особенно для студента. Я решил, что, если он согласится на выплаты по частям, я с удовольствием уплачу ему ту сумму, о какой мы договорились. Я не смог найти Хорхе Кампоса. Я обращался к владельцу ресторана, но он был озадачен отсутствием Хорхе не меньше меня.

— Он просто исчез, — сказал мистер Рейсе. — Я думаю, вернулся в Аризону или в Техас, туда, где у него дела. Я воспользовался этим случаем и в одиночестве отправился к Лукасу Коронадо. Но, подъехав к его дому около полудня, я не застал и его. Я обращался с вопросами о том, где он может быть, к его соседям, но те воинственно рассматривали меня и не удостоили даже словом. Я уехал, но вновь вернулся к его дому к вечеру, впрочем, без особых надежд. На самом деле я уже собирался домой, в Лос-Анджелес. К моему удивлению, Лукас Коронадо не только оказался дома, но и вел себя очень дружелюбно. Он откровенно одобрил то, что я приехал без “этой занозы в заднице” Хорхе Кампоса и пожаловался, что Хорхе Кампос, которого он называл изменником племени яки, получает удовольствие, когда использует своих соплеменников. Я вручил Лукасу Коронадо подарки, привезенные специально для него, и купил у него три маски, посох с изысканной резьбой и пару постукивающих краг, сделанных из коконов каких-то пустынных насекомых, — индейцы яки используют эти краги в своих традиционных танцах. Затем я пригласил его поужинать в Гуаймас. Я виделся с ним ежедневно в течение тех пяти дней, что провел в этом районе, и он обеспечил меня нескончаемым потоком информации о племени яки, их истории и общественной организации, а также о значении и характере их праздников. Эти полевые исследования доставляли мне такое удовольствие, что мне даже не хотелось спрашивать, известно ли ему что-то о старом шамане. Преодолевая эту неохоту, я все же спросил Лукаса Коронадо, знаком ли он с тем стариком, который, по уверениям Хорхе Кампоса, был выдающимся шаманом. Казалось, мой вопрос поставил Лукаса в тупик. Он заверил меня, что, насколько ему известно, в этой части страны никогда не существовало подобного человека, а Хорхе Кампос — просто мошенник, пытавшийся выманить у меня деньги. То, что Лукас Коронадо отрицает существование этого старика, стало для меня неожиданным и жестоким ударом. В этот миг я с полной очевидностью понял, что полевые изыскания меня ничуть не заботят. Единственным, что меня волновало, были поиски этого старика. Я понял, что встреча со старым шаманом действительно была неким переломным моментом, никак не связанным с моими желаниями, стремлениями и даже соображениями как антрополога. Теперь мне еще сильнее хотелось узнать, кем, черт возьми, был тот старик. Совершенно не владея собой, я начал громко вопить от досады и топать ногами по полу. Лукас Коронадо был совершенно изумлен моим поведением. Он удивленно уставился на меня, а затем рассмеялся. Я не имел никакого представления о том, над чем он смеется, и извинился за свою вспышку гнева и огорчения, хотя не мог объяснить ему причины своей подавленности. Судя по всему, Лукас Коронадо понял мое затруднительное положение.

— В этих местах такое случается, — сказал он. Я не понимал, что он имеет в виду, но не хотел просить объяснений. Я был смертельно напуган той легкостью, с какой он отнесся к этому оскорблению. Характерной чертой индейцев яки является их обидчивость. Кажется, что они всегда так и выискивают обиду, которая оказалась настолько тонкой, что ее не заметили.

— В окрестных горах обитают магические существа, — продолжал он, — и они способны влиять на людей. Они заставляют людей сходить с ума. Под их влиянием люди начинают шуметь и нести всякую чушь, но, когда наконец утихают от истощения, никак не могут взять в толк, почему они вели себя так.

— Думаете, со мной произошло что-то подобное? — спросил я.

— Наверняка, — с полной убежденностью ответил он. — Я уже подозревал в тебе предрасположенность сходить с ума по пустячному поводу, но ты всегда был сдержан. Сегодня ты не был сдержан. Ты разъярился из-за чепухи.

— Это не чепуха, — возразил я. — До сих пор я не понимал этого, но основной побудительной причиной всех моих поисков был этот старик. Лукас Коронадо помолчал, словно погрузился в глубокие раздумья, а затем принялся ходить взад-вперед.

— Может быть, вы знаете похожего старика не из этих мест? — спросил я. Он не понял моего вопроса. Мне пришлось объяснить, что, возможно, тот старый индеец похож на Хорхе Кампоса — то есть это индеец яки, который не живет на землях своего племени. Лукас Коронадо объяснил, что фамилия Матус вполне обычна для этих мест, но он не знает ни одного Матуса по имени Хуан. Затем его будто осенило, и он заявил, что, раз этот человек стар, у него может быть и другое имя и что он мог представиться вымышленным, а не настоящим именем.

— Единственный известный мне старик — отец Игнасио Флореса, — продолжал он. — Он время от времени навещает сына, но приезжает из Мехико. Подумать только, он — отец Игнасио, но ведь он не такой старый. И все же он старый, потому что Игнасио старый. Хотя его отец выглядит моложе. Он от всей души рассмеялся. Очевидно, он никогда раньше не задумывался о моложавом виде того старика. Лукас продолжал качать головой, словно не веря в свое открытие. Я, напротив, испытал новый прилив надежды.

— Это он! — завопил я, сам не понимая, почему так уверен в этом. Лукас Коронадо не знал, где именно живет Игнасио Флорес, но оказался настолько любезен, что поехал вместе со мной в ближайший городок племени яки и все выяснил. Игнасио Флорес оказался крупным и дородным мужчиной, возраст которого давно перевалил за шестьдесят. Лукас Коронадо предупредил меня, что в молодости этот здоровяк был солдатом и до сих пор сохранил повадки военного. У Игнасио Флореса были огромные усы — в сочетании с его свирепым взглядом он показался мне настоящим олицетворением жестокого вояки. Кожа у него была смуглая, а волосы, несмотря на возраст, — блестящими и черными. Сильный и резкий голос, казалось, был предназначен только для того, чтобы отдавать приказы. Я предположил, что он был кавалеристом — он ходил так, словно на ногах у него попрежнему болтались шпоры, и по какой-то странной, непостижимой причине я даже слышал звон шпор, наблюдая за его шагами. Лукас Коронадо представил меня и сказал, что я приехал из Аризоны, чтобы повидаться с его отцом, с которым познакомился в Ногалесе. Казалось, Игнасио Флорес совсем не удивился.

— О да, — ответил он. — Мой отец много путешествует. — Без каких-либо дальнейших вступлений он сразу рассказал нам, где мы можем найти его отца. Сам он с нами не пошел — думаю, из вежливости. Он извинился и вошел в дом строевым шагом, словно участвовал в параде. Я настроился отправиться к дому старика вместе с Лукасом Коронадо, но он вежливо отклонил мое предложение и попросил отвезти его домой.

— Я надеюсь, ты нашел того, кого искал, и считаю, что тебе следует пойти к нему одному, — сказал он. Я был восхищен тем, насколько деликатны эти индейцы яки, хотя это не, мешает им быть такими свирепыми. Мне рассказывали, что яки — дикари, не испытывающие ни малейших колебаний при необходимости убивать, однако, что касается моих личных наблюдений, их самыми примечательными чертами были вежливость и рассудительность. Я подъехал к дому отца Игнасио Флореса и действительно нашел там того человека, которого искал.

— Интересно, почему Хорхе Кампос солгал, сказав, что знаком с тобой? — задумался я в конце своего рассказа.

— Он не лгал тебе, — ответил дон Хуан с уверенностью человека, который смотрит на поведение таких, как Хорхе Кампос, сквозь пальцы. — Он даже не пытался представить в ложном свете самого себя. Он рассматривал тебя как легкую добычу и хотел перехитрить. Впрочем, ему не удалось осуществить этот план, так как бесконечность оказалась сильнее. Тебе известно, что он исчез вскоре после того, как повстречался с тобой, и его никогда больше не видели?

— Во всей этой истории наиболее важной фигурой был для тебя именно Хорхе Кампос, — продолжал он. — В определенном отношении он является копией тебя самого. В том, что произошло между вами, ты можешь увидеть кальку твоей собственной жизни.

— Почему? Я ведь не мошенник! — возразил я. Он рассмеялся, будто знал нечто, неизвестное мне. В следующее мгновение, насколько я помню, я оказался в разгаре внутреннего конфликта. С одной стороны я горячо и пространно принялся объяснять самому себе подлинные мотивы своих действий, представлений и ожиданий. С другой — какая-то странная мысль заставила меня с той же силой, с какой я оправдывал себя, ясно увидеть, что при определенном стечении обстоятельств я мог бы стать точно таким же, как Хорхе Кампос. Вначале я счел эту мысль недопустимой и направил всю свою энергию на то, чтобы опровергнуть ее, но где-то в глубине души мне совсем не хотелось оправдываться в том, что я могу быть похожим на Хорхе Кампоса — я знал, что это правда. Когда я поделился своей проблемой с доном Хуаном, он так расхохотался, что несколько раз закашлялся.

— На твоем месте, — заметил он, все еще смеясь, — я бы прислушался к своему внутреннему голосу. Остается понять, что изменилось бы, окажись ты тактом же, как Хорхе Кампос, то есть мошенником? Он был дешевым мошенником, а ты более искусный. В этом вся разница между вами. Так действует пересказ. Вот почему маги его используют. Он заставляет тебя понять в себе то, о существовании чего ты даже не подозревал.

Мне захотелось немедленно уйти, но дон Хуан ясно понимал, что я чувствую.

— Не слушай тот поверхностный голос, что заставляет тебя злиться, — требовательно сказал он. — Вслушайся в глубинный голос, который будет направлять тебя, начиная с этого момента, — тот голос, что смеется. Вслушайся в него! И смейся вместе с ним. Смейся! Смейся! Его слова подействовали на меня, как гипнотическое внушение. Против своей воли, я начал смеяться. Мне никогда еще не было так весело. Я чувствовал себя свободным, сбросившим маску.

— Пересказывай самому себе историю Хорхе Кампоса — снова и снова, — сказал дон Хуан. — Ты найдешь в ней бесконечное изобилие информации. Каждая подробность — часть карты. Природа бесконечности заключается в том, чтобы помещать карты-проекции прямо перед нами, как только мы пересекаем определенный порог. Затем он очень долго смотрел на меня: не просто скользил взглядом, а пристально созерцал меня. Наконец он произнес: — Хорхе Кампос никак не мог избежать одного — необходимости свести тебя с тем другим человеком, Лукасом Коронадо, который значит для тебя не меньше, чем сам Хорхе Кампос, а, может быть, даже больше. Пересказывая историю этих двоих, я осознал, что провел с Лукасом Коронадо гораздо больше времени, чем с Хорхе Кампосом, и все же наше общение было не таким насыщенным, так как перемежалось продолжительными периодами молчания. По своему характеру Лукас Коронадо был неразговорчивым человеком, и, по какой-то странной причине, когда он умолкал, ему удавалось увлекать меня за собой в то же состояние. — Лукас Коронадо — обратная сторона твоей карты, — сказал дон Хуан. — Разве ты не находишь странным, что он скульптор, как и ты, что он — сверхчувствительный художник, который, как и ты в свое время, пытался найти покровителя своего искусства? Он искал покровителя так же страстно, как ты искал женщину — ту любительницу искусства, что могла бы способствовать твоему творчеству. Я вступил в новую пугающую борьбу с самим собой. На этот раз в сражение вступили моя полная убежденность в том, что, хотя я никогда не рассказывал ему об этом периоде своей жизни, все именно так и было, — и то, что я не могу найти ни одного объяснения тому, откуда он узнал об этом. Мне опять захотелось немедленно уйти, но это побуждение вновь было подавлено исходящим из глубины голосом. Не пытаясь уговорить самого себя, я от всей души рассмеялся. Какой-то части меня, пребывающей на глубочайшем уровне, было совершенно все равно, откуда дон Хуан знает об этом. То, в какой деликатной и непринужденной форме он показал, что ему об этом известно, было совершенно очаровательным зрелищем и никак не влияло на злость и желание уйти, исходившие из моей поверхностной части.

— Очень хорошо, — сказал дон Хуан, энергично похлопывая меня по плечу, — очень хорошо. В этот миг он казался печальным, словно увидел нечто, недоступное взору обычного человека. — Хорхе Кампос и Лукас Коронадо представляют собой два конца одной оси, — сказал он. — Эта ось — ты сам. Безжалостный и наглый торгаш, заботящийся только о себе, — с одной стороны, и сверхчувствительный, измученный, слабый и уязвимый художник — с другой. Это и могло бы стать картой твоей жизни, если бы не появление еще одной возможности: той, что открылась, когда ты пересек порог бесконечности. Ты искал меня — и ты нашел меня. Так ты пересек этот порог. Намерение бесконечности приказало мне найти кого-то вроде тебя. Я нашел тебя — и так я тоже пересек этот порог. На этом наш разговор закончился. Дон Хуан погрузился в один из свойственных ему периодов полного безмолвия. Он заговорил только в конце дня, когда мы вернулись домой и присели под рамадой, наслаждаясь прохладой после долгой прогулки. — В твоем пересказывании того, что произошло между тобой, Хорхе Кампосом и Лукасом Коронадо, я (надеюсь, ты тоже) обнаружил один очень тревожный момент, — начал дон Хуан. — Я считаю, что это — знак. Он указывает на окончание эпохи; это означает, что ничто уже не может оставаться прежним. Тебя привели ко мне весьма непрочные связи. Ни одна из них не могла существовать сама по себе. Именно это я извлек из твоего пересказа. Я вспомнил, как однажды дон Хуан сообщил мне, что Лукас Коронадо смертельно болен. Его медленно пожирала какая-то неизлечимая болезнь.

— Через своего сына Игнасио я передал ему, что он должен сделать, чтобы выздороветь, — сказал тогда дон Хуан, — но он счел это чушью и даже не захотел выслушать Игнасио. И в этом виноват не Лукас. Весь род человеческий ничего не желает слушать. Люди слушают только то, что хотят услышать. Я вспомнил, что тогда приставал к дону Хуану с просьбами рассказать, что можно передать Лукасу Коронадо, чтобы помочь ему ослабить физическую боль и душевные страдания. Дон Хуан не только изложил мне, что следует сказать Лукасу, но и продолжал утверждать, что он может легко выздороветь. И все же, когда я пришел к Лукасу Коронадо с советом дона Хуана, тот посмотрел на меня так, будто я сошел с ума. Затем он начал разыгрывать замечательный — но, будь я индейцем яки, наверняка оскорбительный — образ человека, который до смерти устал от всяких непрошеных и надоедливых советчиков. Я решил, что на такую утонченность способен только индеец яки. — Это мне не поможет, — вызывающе заявил он в конце, раздраженный отсутствием у меня какой-либо чувствительности. — Да это и неважно. Все мы когда-нибудь умрем. Но неужели ты осмелился подумать, будто я потерял всякую надежду? Я собираюсь занять денег у государственного банка. Я возьму их в залог будущего урожая, и тогда мне хватит денег, чтобы купить кое-что, что непременно меня вылечит. Это называется “Вита-ми-нол”.

— Что такое “Витаминол”? — спросил я.

— Его рекламировали по радио, — с детским простодушием сообщил он. — Это средство лечит все. Его рекомендуют тем, кому не каждый день доводится есть мясо, рыбу или птицу. Его рекомендуют таким, как я, у кого душа в теле едва держится. В своем стремлении помочь Лукасу я тут же совершил крупнейшую ошибку, какую только можно допустить в обществе таких чрезмерно чувствительных созданий, как индейцы яки, — я предложил ему деньги на покупку “Витаминола”. Признаком того, насколько глубоко я его ранил, стал его холодный пристальный взгляд. Моя тупость была непростительной. Лукас Коронадо очень мягко ответил, что сам в состоянии купить себе “Витаминол”. Я вернулся к дому дона Хуана. Мне хотелось плакать. Меня подвело мое же рвение.

— Не растрачивай энергию на беспокойство о подобных вещах, — спокойно посоветовал дон Хуан. — Лукас Коронадо замкнулся в порочном круге. И ты тоже. Все мы. У него есть “Витаминол”, который, по его мнению, является лекарством от всех болезней и решает все проблемы человека. Сейчас он не может купить его, но страстно надеется, что когда-нибудь сможет. Дон Хуан уставился на меня своим пронзительным взглядом. — Я ведь говорил тебе, что действия Лукаса Коронадо — карта твоей жизни, — сказал он. — Поверь мне, это так. Лукас Коронадо обратил твое внимание на “Витаминол” и сделал это так мощно и болезненно, что причинил тебе страдания и заставил разрыдаться. Дон Хуан замолчал. Это была продолжительная и действенная пауза.

— И не говори мне, что не понимаешь, что я имею в виду, — добавил он. — Так или иначе, у каждого из нас есть свой “Витаминол”.

3. КЕМ ЖЕ НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛ ДОН ХУАН?

Та часть моего отчета о встрече с доном Хуаном, которую он не захотел выслушивать, касалась моих чувств и впечатлений в тот судьбоносный день, когда я вошел в его дом; она связана с противоречивым столкновением между моими ожиданиями и реальной ситуацией, а также с ощущениями, возникшими у меня под влиянием самых экстравагантных идей, какие мне только доводилось слышать.

— Это скорее исповедь, чем описание событий, — сказал мне дон Хуан, когда я попытался рассказать ему об этом.

— Ты совершенно ошибаешься, дон Хуан, — начал я, но остановился. Что-то такое в том, как он посмотрел на меня, заставило меня понять, что он прав. Что бы я ни собирался сказать, это стало бы лишь пустыми словами, болтовней. Однако то, что произошло во время нашей первой настоящей встречи, имело для меня невероятную важность и являлось событием первостепенной значимости. Во время первой встречи с доном Хуаном на автобусной остановке в Ногалесе, штат Аризона, со мной произошло нечто необычное, хотя моя голова была занята тем, как лучше преподнести себя, исказила восприятие этого события. Мне хотелось произвести впечатление на дона Хуана, и в попытках добиться этого я сосредоточил все свое внимание на том, чтобы, так сказать, показать товар лицом. Осознание странных ощущений, о которых я говорю, начало проявляться лишь несколько месяцев спустя. Однажды, без всяких на то оснований, без моего желания и какого-либо напряжения, я с необычайной ясностью вспомнил то, что полностью ускользнуло от моего внимания в момент знакомства с доном Хуаном. Когда дон Хуан воспрепятствовал моей попытке назвать свое имя, он посмотрел мне прямо в глаза, и этот взгляд вызвал у меня онемение. Я мог бы рассказать ему о себе бесконечно больше, я мог бы часами расхваливать свои знания и достоинства, по его взгляд словно отключил меня. В свете этого нового понимания я опять и опять обдумывал все, что случилось со мной во время той встречи, и неизбежно приходил к выводу, что испытал временную остановку какого-то таинственного потока, поддерживающего мою жизнь, — потока, который никогда прежде не останавливался, по крайней мере так, как это заставил меня ощутить дон Хуан. Когда я пытался описать кому-либо из своих друзей свои физические ощущения в тот момент, все мое тело покрывалось странной испариной — как в тот раз, когда дон Хуан смотрел на меня этим особым взглядом. Тогда я не просто не мог вымолвить ни единого слова — у меня вообще не возникало никаких мыслей. В течение определенного времени после этого я часто размышлял о физическом ощущении этой временной остановки, но не мог найти ей рационального объяснения. Сначала я убеждал себя в том, что дон Хуан, должно быть, загипнотизировал меня, но затем память подсказала мне, что он не отдавал никаких гипнотических приказов и не делал каких-либо жестов, которые могли бы поглотить все мое внимание. Фактически, он просто взглянул на меня. Этот взгляд был таким... насыщенным, что мне показалось, будто он смотрел на меня очень долго. Он овладел моим существом и вызвал некое смятение, проникшее на глубочайший физический уровень. Когда, наконец, дон Хуан вновь оказался прямо передо мной, я прежде всего заметил, что он выглядит совсем не таким, каким я воображал его во время своих поисков. У меня сложился определенный образ того человека, которого я встретил на автобусной остановке, и я ежедневно оттачивал его, считая при этом, что вспоминаю о нем все больше подробностей. В моих мыслях он был старым, хотя очень сильным и подвижным человеком, и все же в нем была какая-то хрупкость. Мне казалось, что у него короткие седые волосы и очень смуглая кожа. Стоявший передо мной сейчас человек был мускулистым и решительным. Он двигался с проворством, но без суеты. Шаг его был твердым и в то же время легким. В нем чувствовалась жизненная сила и воля. Составленный мной портрет совершенно расходился с реальностью. Волосы оказались довольно длинными и не такими седыми, как я воображал; кожа была не такой уж смуглой. Я мог бы поклясться, что черты его лица походят на птичьи, как это бывает в старости, однако в этом я тоже ошибся: его лицо было довольно полным, почти круглым. Самой же примечательной чертой стоящего передо мной человека были его темные глаза, сияющие особым, пляшущим огнем. Кое-что в моей прежней оценке его внешности оказалось полностью упущено: у него было телосложение атлета: широкие плечи, плоский живот, ноги твердо стоят на земле. Не было ни слабости в коленях, ни дрожания рук, хотя я воображал, что при первой встрече мне удалось заметить легкий трепет головы и ладоней, словно он нервничал и пошатывался. Кроме того, я представлял, что его рост составляет пять футов шесть дюймов — это оказалось дюйма на три меньше реального. Казалось, дон Хуан совсем не удивился, увидев меня. Я хотел рассказать ему, как трудно мне было его найти. Я надеялся, что он поблагодарит меня за эти титанические усилия, но он просто насмешливо улыбнулся. — Важны не твои усилия, — сказал он. — Важно то, что ты нашел мой дом. Присаживайся, присаживайся. — Он указал на один из деревянных ящиков под рамадой и похлопал меня по спине, но это не было дружеским похлопыванием. Я ощутил это как шлепок по спине, хотя на самом деле дон Хуан даже не притронулся ко мне. Этот кажущийся шлепок вызвал у меня странное неустойчивое ощущение, проявившееся очень явно, но исчезнувшее, прежде чем я смог понять, что произошло. После этого меня охватило необычайное спокойствие. Я чувствовал себя очень непринужденно. Разум был кристально чист. У меня не было ни ожиданий, ни желаний. Привычная нервозность и потливость рук — спутники всей моей жизни, — внезапно исчезли.

— Теперь ты поймешь все, что я собираюсь сказать тебе, — сказал дон Хуан, глядя мне в глаза так, как делал это на автобусной остановке. В обычном состоянии я счел бы такое заявление ничего не значащим, почти риторическим, но, когда он произнес эти слова, я был готов непрерывно и совершенно искренне заверять его, что действительно пойму все, что он скажет. Он вновь с невероятной энергией посмотрел мне в глаза.

— Я — Хуан Матус, — сказал он, усаживаясь лицом ко мне на другой ящик в нескольких футах от меня. — Это мое имя, и я произношу его, потому что с его помощью я устанавливаю тот мост, по которому ты сможешь перейти ко мне. Прежде чем продолжить, он какое-то мгновение всматривался в меня.

— Я — маг, — сказал он. — Я отношусь к линии магов, существующей уже двадцать семь поколений. Я — нагваль своего поколения. Он объяснил мне, что таких, как он, предводителей партии магов называют “нагвалями”; это общее понятие, применимое к любому магу, обладающему определенными особенностями энергетической структуры, отличающими его от других магов любого поколения. Это не означает ни превосходства, ни неполноценности — отличие сводится к способности нести ответственность.

— Только нагваль, — сказал он, — обладает энергетической способностью нести ответственность за судьбу своих групп. Каждая его группа знает и принимает это. Нагвалем может быть и мужчина, и женщина. Во времена тех магов, которые были основателями моей линии, нагвалями, как правило, были женщины. Их естественный прагматизм — результат того, что они женщины, — завел мою линию в ловушку практичности, из которой она едва выскользнула. Затем верх взяли мужчины, и они завели мою линию в ловушку слабоумия, из которой мы выбираемся сейчас.

— Со времен нагваля Лухана, который жил около двухсот лет назад, — продолжал он, — возникла объединенная связь усилий мужчин и женщин. Нагваль-мужчина приносит трезвость, а нагваль-женщина — новшества. В этот момент я хотел спросить его, существует ли в его жизни нагвальженщина, но глубина сосредоточенности помешала мне сформулировать этот вопрос. Дон Хуан сам выразил его словами.

— Есть ли в моей жизни нагваль-женщина? — спросил он.

— Нет, ни одной. Я — одинокий маг, хотя у меня есть моя группа. В данный момент все они далеко отсюда. В моем разуме с неудержимой силой всплыла одна мысль. В этот миг я вспомнил, как некоторые люди в Юме говорили, что видели дона Хуана с группой мексиканцев, которые выглядели весьма искушенными в магических действиях.

— Быть магом, — продолжал дон Хуан, — не означает заниматься колдовством, воздействовать на людей или насылать на них демонов. Это означает достижение того уровня осознания, который делает доступным непостижимое. Понятие “магия” не вполне точно отражает то, чем занимаются маги, — как, впрочем, и понятие “шаманизм”. Действия магов связаны исключительно с миром абстрактного, безличного. Маги сражаются за достижение цели, не имеющей ничего общего с желаниями обычного мира. Маг стремится достичь бесконечности, и при этом быть в полном осознании.

Дон Хуан отметил, что задача магов заключается в том, чтобы столкнуться лицом к лицу с бесконечностью, и что они ежедневно погружаются в нее, как рыбак отправляется в море. Эта задача настолько трудна, что воины должны объявить свои имена, прежде чем рискнут проникнуть в бесконечность. Он напомнил мне, что в Ногалесе он объявлял свое имя перед каждой своей фразой. Так он утверждал свою индивидуальность перед лицом бесконечности. Я понимал его слова с невероятной ясностью. Мне ненужно было просить у него разъяснений. Такая острота моего мышления должна была ошеломить меня, но этого не происходило. Я знал, что мой разум всегда был таким кристально чистым и просто разыгрывал тупицу ради кого-то другого.

— Хотя ты сам не догадывался об этом, — продолжил дон Хуан, — я отправил тебя в традиционный поиск. Ты — тот человек, которого я искал. Мои поиски закончились, когда я нашел тебя, а твои — теперь, когда ты нашел меня.

Дон Хуан объяснил мне, что, как нагваль своего поколения, он искал человека, обладающего особой энергетической структурой и способного обеспечить продолжение его линии. Он сказал, что в определенный момент каждый нагваль всех двадцати семи поколений приступал к самому серьезному испытанию для его нервов — к поискам преемника. Глядя мне прямо в глаза, он заявил, что человеческие существа становятся магами благодаря способности непосредственно воспринимать текущую во Вселенной энергию и что когда маги смотрят так на человека, они видят светящийся шар, светящуюся фигуру в форме яйца. Он утверждал, что человеческие существа не просто способны непосредственно видеть текущую во Вселенной энергию — на самом деле они всегда видят ее, но умышленно не осознают это видение. Вслед за этим он описал самое важное для магов отличие — разницу между общим состоянием сознания и особым состоянием преднамеренного опознавания чего-либо. Он сказал, что все люди обладают общим осознанием, которое позволяет им непосредственно видеть энергию, но маги являются единственными человеческими существами, способными по собственной воле осознавать это непосредственное видение энергии. Затем он определил осознание как энергию, а энергию — как непрерывный поток, светящиеся колебания, которые никогда не пребывают в покое и неизменно двигаются по собственной воле. Он утверждал, что при видении человеческого существа оно воспринимается как скопление энергетических полей, удерживаемых вместе самой загадочной силой во Вселенной — это связующая, склеивающая, вибрирующая сила, делающая энергетические поля единой структурой. Затем он объяснил, что нагваль является особым магом каждого поколения, которого другие маги видят не как один светящийся шар, а как две сливающиеся сферы светимости, расположенные одна над другой.

— Такое свойство удвоенности, — продолжал он, — позволяет нагвалю совершать действия, достаточно затруднительные для обычного мага. К примеру, нагваль является знатоком той силы, что делает нас единой структурой. Нагваль способен на мгновение остановиться, на какую-то долю секунды полностью перенести свое внимание на эту силу и заставить другого человека онеметь. Я сделал это с тобой на автобусной остановке, потому что хотел, чтобы ты прорвал свою плотину “я, я, я, я, я...”. Я хотел, чтобы ты нашел меня и прервал эту чушь. — Маги моей линии придерживались того мнения, — продолжал дон Хуан, — что присутствия удвоенного существа, нагваля, вполне достаточно, чтобы прояснить для нас все. Однако странность заключается в том, что присутствие нагваля проясняет трудности весьма замаскированным образом. Со мной это случилось, когда я встретился с нагвалем Хулианом, своим учителем. Его присутствие долгие годы приводило меня в ужас, потому что каждый раз, оказываясь рядом с ним, я мыслил совершенно ясно, но, как только он уходил, я становился таким же идиотом, как всегда.

— Я был удостоен одной редкостной привилегии, — сказал дон Хуан. — На самом деле, я имел дело с двумя нагвалями. По просьбе нагваля Элиаса, учителя нагваля Хулиана, я в течение шести лет жил рядом с ним. Можно сказать, что именно нагваль Элиас вырастил меня. Это была редкая привилегия. Я мог со стороны увидеть, чем в действительности является нагваль. Нагваль Элиас и нагваль Хулиан обладали совершенно различными характерами. Нагваль Элиас был более спокойным, погруженным во тьму своего безмолвия. Нагваль Хулиан был хвастливым любителем поговорить. Казалось, он живет лишь для того. чтобы покорять женщин. Женщин в его жизни было больше, чем можно себе представить. И все же оба нагваля были поразительно похожи друг на друга, так как у обоих не было ничего внутри. Они были пусты. Нагваль Элиас представлял собой набор удивительных, притягательных рассказов о неведомых местах. Нагваль Хулиан был набором историй, которые расшевелили бы любого и заставили бы его корчиться от смеха. Но когда бы я ни попытался выявить в них человека, реального человека — выявить его так, как я мог бы указать на человека в своем отце, во всех остальных, кого я знал, — я не мог обнаружить ничего. Вместо реального человека в них была только пачка историй о неизвестных людях. У обоих этих нагвалей были свои склонности, однако конечный результат всегда оказывался одним и тем же: пустота, — пустота, в которой отражался не мир, а бесконечность. Дон Хуан принялся объяснять, что, начиная с того момента, когда человек пересекает особый порог бесконечности — по собственной воле или непреднамеренно, как это случилось со мной, — все, что происходит с ним, уже не относится исключительно к его собственному миру, но связано с царством бесконечности.

— Встретившись в Аризоне, мы оба пересекли особый порог, — продолжил он. — Этот порог отмечался не одним из нас, а самой бесконечностью. Бесконечность — это все, что нас окружает. — Он произнес это и широко развел руки, словно охватывая все вокруг. — Маги моей линии называют это бесконечностью, духом, темным морем осознания и говорят, что это нечто, что существует где-то там и управляет нашими жизнями.

Я совершенно точно понимал все, что он говорил, но одновременно никак не мог взять в толк, что за чертовщину он несет. Я спросил, было ли пересечение порога случайным событием, вызванным непредсказуемыми обстоятельствами, волей случая. Он ответил, что и его, и мои шаги направлялись бесконечностью, а те обстоятельства, которые казались случайными, на самом деле подчинялись активной стороне бесконечности. Он назвал ее намерением.

— То, что свело нас вместе, — продолжал он, — было намерением бесконечности. Невозможно объяснить, что такое намерение бесконечности, и все же оно здесь, такое же осязаемое, как ты и я. Маги говорят, что это дрожание воздуха. Преимущество магов заключается в том, что им известно о существовании дрожания воздуха и они уступают ему без каких либо колебаний. Для магов оно является чем-то не допускающим ни обдумывания, ни удивления, ни предположений. Они знают, что у них есть единственная возможность — слиться с намерением бесконечности. И они просто делают это. Ничто не могло быть для меня более ясным, чем эти слова. Что касалось меня самого, то истинность его слов была совершенно не требующей доказательств, и мне просто в голову не приходило размышлять о том, как такие бессмысленные утверждения могут звучать настолько рационально.

Я понимал, что все, сказанное доном Хуаном, — непросто банальные истины; я мог подтвердить это самим своим существом. Я знал все то, о чем он говорил. У меня возникло ощущение, что я уже переживал каждую подробность того, что он описывал. На этом все закончилось. Казалось, что-то во мне обмякло. Именно в этот миг мне в голову пришла мысль о том, что я теряю рассудок. Я был ослеплен этими дикими заявлениями и потерял какое-либо чувство объективности. Из-за этого я в спешке покинул дом дона Хуана, до глубины души испуганный неким незримым врагом. Дон Хуан проводил меня до машины. Он прекрасно понимал, что со мной творится.

— Не волнуйся, — сказал он, опуская руку мне на плечо.Ты не сходишь с ума. То, что ты чувствовал, — просто легкий толчок бесконечности. Со временем я смог найти подтверждения того, что дон Хуан рассказывал о своих учителях. Сам дон Хуан Матус был именно таким, какими он описывал их обоих. Я могу позволить себе утверждать даже нечто большее: он был каким-то невероятным слиянием их обоих — чрезвычайно спокойным и погруженным в себя, но, с другой стороны, очень открытым и веселым. Самым точным из прозвучавших в тот день описаний того, что представляет собой нагваль, были его утверждения, что нагваль пуст и эта пустота отражает не мир, а бесконечность. В отношении дона Хуана Матуса нельзя придумать более справедливых слов. Его пустота отражала бесконечность. Я никогда не видел его неистовым и не слышал от него каких-либо утверждений в отношении самого себя. В нем не было ни малейшей склонности обижаться или сожалеть о чем-либо. Его пустота была пустотой воина-странника, доведенной до такого уровня, что он ничто не считал само собой разумеющимся. Это был воин-странник, который ничто не недооценивает и не переоценивает. Это был спокойный, дисциплинированный боец, обладающий настолько идеальным изяществом, что ни один человек, как бы внимательно он ни приглядывался, не смог бы обнаружить тот шов, где сходились воедино все запутанные черты дона Хуана.

Часть вторая. КОНЕЦ ЭПОХИ

4. ЗАБОТЫ ПОВСЕДНЕВНОЙ ЖИЗНИ

Я приехал в Сонору, чтобы повидать дона Хуана. Я должен был обсудить с ним самое серьезное событие моей жизни. Добравшись до его дома, я едва поздоровался, уселся и приготовился излить свое беспокойство.

— Спокойней, спокойней, — сказал дон Хуан. — Не из-за чего так волноваться.

— Что со мной происходит, дон Хуан? — спросил я. Вопрос был риторический, но дон Хуан ответил.

— Это действие бесконечности, — сказал он. — В тот день, когда ты встретил меня, что-то произошло с твоим способом восприятия. Твое ощущение нервозности — следствие подспудного осознания того, что твое время истекло. Ты уже знаешь это, но еще не осознаешь. Ты ощущаешь нехватку времени, и от этого ты нетерпелив. Я это знаю, ибо это происходило когда-то и со мной, и со всеми магами моей линии. В определенное время приходила к концу целая эпоха в моей жизни, и в их жизнях тоже. Теперь твоя очередь. Просто твое время истекло. Затем он потребовал полного отчета обо всем, что со мной произошло. Он сказал, что это должен быть полный отчет, не упускающий ни малейших подробностей. Беглое описание его не устраивало. Он хотел, чтобы я огласил полный список того, что меня беспокоило.

— Давай поговорим об этом, как говорят в твоем мире, “официально”, сказал он. — Давай войдем в сферу формального разговора. Дон Хуан объяснил, что шаманы древней Мексики выработали идею формального разговора в отличие от неформального, и оба вида разговора использовали как средство обучения и воспитания учеников. Формальные разговоры были периодическими обобщениями всего, чему шаманы обучали своих учеников, и всего, что они говорили им. Неформальные разговоры были ежедневными собеседованиями, в ходе которых подробно обсуждались конкретные вопросы без привязки к чему-то другому.

— Маги ничего не держат при себе, — продолжал дон Хуан. — Маневр магов заключается в том, чтобы таким образом делать себя пустыми. Это ведет их к сдаче крепости своего “я”.

Я начал свой рассказ дону Хуану с объяснения того, что обстоятельства моей жизни никогда не позволяли мне заниматься интроспекцией, то есть вглядываться внутрь себя. Сколько себя помню, моя повседневная жизнь всегда была до краев полна прагматических проблем, которые требовали немедленного решения. Помню, мой любимый дядюшка рассказал мне, как ему было не по себе, когда он выяснил, что я никогда не получал подарков на Рождество или день рождения. Я стал жить в семье моего отца незадолго до того, как дядя завел этот разговор. Он посочувствовал мне и даже извинился за такую несправедливость по отношению ко мне, хотя он-то здесь был совершенно ни при чем. “Это ужасно, мой мальчик, — сказал он, содрогаясь от избытка чувств.

— Знай, что я буду на сто процентов на твоей стороне, когда наступит момент воздаяния за все обиды”. Он настаивал, чтобы я все простил тем людям, которые плохо обращаются со мной. У меня сложилось впечатление, что дядя хотел настроить меня против отца. Он затронул эту тему специально, чтобы я обвинил отца в бездушности и невнимательности. Но он не заметил, что я вовсе не чувствовал себя обиженным. Чтобы сделать то, чего он хотел от меня, я должен был быть интроспективным и чувствовать направленные на меня психологические шипы. Я пообещал дяде, что подумаю обо всем этом, но как-нибудь потом, потому что в тот самый момент моя подружка, ожидавшая меня в гостиной, подавала мне отчаянные знаки, чтобы я поторопился. Мне так никогда и не пришлось подумать об этом, но дядя, должно быть, поговорил с отцом, потому что вскоре я получил от того подарок — аккуратный сверток, перевязанный лентами и с вложенной под ленту маленькой карточкой, на которой было написано одно слово: “Извини”. Сгорая от любопытства, я снял обертку. В коробке была замечательная игрушка — заводной пароходик с трубой, который можно запускать в ванне во время купания. Отец совершенно упустил из виду, что мне исполнилось пятнадцать лет и я был уже во всех отношениях мужчиной. Поскольку, даже став взрослым, я все еще был неспособен к серьезной интроспекции, однажды меня застигло врасплох странное болезненное эмоциональное возбуждение, которое со временем усиливалось. Я пытался не обращать на это чувство внимания, относя его к естественным телесным и умственным процессам, которые начинаются периодически, без какой-либо видимой причины — возможно, они имеют биохимическую природу. Лучше было об этом не думать. Но возбуждение усиливалось и заставляло меня предположить, что в моей жизни наступило время резких перемен. Что-то во мне требовало перестройки всего моего жизненного уклада. Это стремление к полной перестройке было мне уже знакомо. В прошлом ко мне уже приходило это чувство, по уже очень долгое время оно дремало где-то внутри. Я был фанатиком антропологии, и эта преданность была так сильна, что отказ от карьеры антрополога никогда не входил в мои планы радикальных перемен. Вот и теперь мне не могло прийти в голову совсем бросить университет. Но я подумал, что хорошо было бы сменить университет и поехать куда-нибудь в другое место, подальше от Лос-Анджелеса. Прежде чем решиться на перемены такого масштаба, я решил сделать, так сказать, пробную попытку. Я записался на все лето на университетские курсы в другом городе. Самым важным для меня был курс антропологии, который читал один выдающийся специалист по индейцам региона, в который входили Анды. Я считал, что если я сосредоточусь на теме, которая меня эмоционально привлекает, то смогу серьезнее заниматься полевой работой, когда придет время. Кроме того, я полагал, что мое знание Южной Америки поможет мне быть принятым в любом тамошнем индейском сообществе. Записавшись на курсы, я одновременно получил работу. Мне предстояло быть ассистентом-исследователем при психиатре, старшем брате одного из моих друзей. Он хотел провести анализ кассет с записями опросов молодых мужчин и женщин, у которых были проблемы, связанные с учебной перегрузкой, неудовлетворенными ожиданиями, непониманием в семье, любовными неудачами и т.п. По истечении пятилетнего срока хранения такие кассеты подлежат уничтожению, но перед этим каждой записи присваивается случайный номер, а затем психиатр и его ассистент, пользуясь таблицей случайных чисел, прослушивают отдельные записи и выбирают интересные фрагменты, которые можно анализировать. В первый день занятий в новом университете профессор антропологии рассказывал о своих академических заслугах; он поразил студентов масштабом своих знаний и количеством публикаций. Это был высокий, стройный мужчина лет сорока пяти, с живыми голубыми глазами. Глаза поразили меня в его внешности больше всего: за толстыми стеклами очков они выглядели огромными. Когда профессор поворачивал голову, казалось, что его глаза вращаются во взаимно противоположных направлениях. Я знал, что такое невозможно. но этот оптический обман производил неприятное ощущение. Для антрополога профессор был очень хорошо одет. (В те времена антропологи славились своей невнимательностью к одежде. Профессоров археологии студенты, например, высмеивали как людей, с головой погрузившихся в радиоуглеродную датировку, но забывших о необходимости хотя бы иногда погружаться в ванну.) Так или иначе, в этом профессоре интереснее всего была не его внешность, не его эрудиция, но его манера говорить. Он произносил каждое слово очень четко, а некоторые слова выделял, растягивая. Иногда, увлекаясь, он придавал своей речи совсем уж странные интонации. Некоторые фразы он произносил как англичанин, а другие — как проповедник-ривайвелист .

Он понравился мне с самого начала, несмотря на излишнюю помпезность. Его чувство собственной важности было так огромно, что воспринималось как должное уже через пять минут после начала лекции. Профессор обрушивал на нас шквалы информации, не забывая время от времени похвалить себя. Его власть над аудиторией была потрясающей. Студенты все поголовно обожали этого необыкновенного человека. Я решил, что перевод в университет в другом городе будет для меня абсолютно позитивным событием. Мне нравилось мое новое окружение. На работе я так увлекся записями на пленках, что начал прослушивать не фрагменты, а целые кассеты. Поначалу мне безмерно нравилось то, что в каждой записанной беседе я как бы слышал свой собственный голос. Но проходили недели, я прослушивал все новые пленки, и постепенно мой восторг превратился в ужас. Каждая произнесенная фраза, в том числе и вопросы психоаналитика, была моей собственной! Все эти люди словно говорили из самых глубин моего существа. Отвращение, которое я испытал, было для меня чем-то новым. Я и не думал, что могу повторяться до бесконечности в каждом человеке, голос которого я слышал на пленке. Это был колоссальный удар по моему чувству собственной неповторимости и индивидуальности, развивавшемуся во мне с самого рождения. И я начал довольно отвратительный процесс самовосстановления. Это была самая смешная бессознательная попытка интроспекции: я постарался выкарабкаться из неудобного положения, без конца разговаривая сам с собой. Я раскопал в своем сознании все мыслимые рациональные доводы, которые поддерживали мое чувство собственной уникальности, и стал перечислять их сам себе вслух. Началось нечто совершенно невообразимое для меня: я часто просыпался от того, что разговаривал сам с собою во сне. Эти монологи, насколько я мог заметить, тоже касались моей значимости и непохожести на других. Затем последовал еще один сокрушительный удар. Среди ночи меня разбудил настойчивый стук в дверь. Стучали не робко и не вежливо — такой стук мои друзья называли “гестаповским”. Дверь едва не срывалась с петель. Я выскочил из постели и открыл глазок. В дверь ломился мой босс-психиатр. То, что я был другом его младшего брата, весьма способствовало нашему сближению. Он без колебаний принял меня в свои друзья, и теперь стоял у моей двери. Я включил свет и открыл дверь.

— Заходи, пожалуйста, — сказал я. — Что случилось? Было три часа ночи; по его мертвенной бледности и запавшим глазам я понял, что он глубоко расстроен. Он вошел и сел. Его краса и гордость, длинная черная грива волос, рассыпалась по лицу. Он и не подумал зачесать волосы назад, как всегда делал. Я очень любил своего начальника, он казался мне более взрослым вариантом моего лос-анджелесского друга — с такими же тяжелыми черными бровями, пронзительными карими глазами, квадратной челюстью и толстыми губами. Его верхняя губа, когда он улыбался, каким-то необычным образом изгибалась и казалась двойной. Он любил поговорить о форме своего носа, которую определял как “дерзкую” и “энергичную”. Он был, пожалуй, чрезмерно самоуверен и невероятно мнителен. Но он утверждал, что в его профессии эти качества являются козырными картами.

— Что случилось? — повторил он насмешливо, хотя его двойная верхняя губа подрагивала.

— Можно сказать, что сегодня ночью со мной случилось все сразу! Он сидел на стуле и выглядел совершенно растерянным. Казалось, ему не хватало слов. Он встают, подошел к кушетке и рухнул на нее. — Мало того, что я несу ответственность за своих пациентов, — начал он, — а также за свой исследовательский грант, за жену и детей, так теперь еще одно чертово бремя прибавилось ко всему этому. И что меня бесит — так это то, что я сам виноват! Какой я дурак, что доверился этой глупой пизде! — Я тебе вот что скажу, Карлос, — продолжил он, переведя дух, — нет ничего более ужасного, отвратительного и тошнотворного, чем женская бесчувственность. Я не женоненавистник, ты это знаешь! Но вот сейчас мне кажется, что каждая отдельная пизда — это всего лишь пизда! Двуличная и мерзкая! Я не знал, что говорить. Моему боссу сейчас не требовалось ни согласия, ни возражений. Да я и не посмел бы возражать ему. Для этого я был слишком уставшим. Я хотел снова заснуть, но он продолжал говорить, словно от этого разговора зависела вся его жизнь.

— Ты ведь знаешь Терезу Мэннинг, а? — спросил он напористо, с обвинительной интонацией. На миг мне показалось, что он подозревает меня в каких-то шашнях с его молодой красивой студенткой-секретаршей. Не давал мне ответить, он продолжал свой монолог.

— Тереза Мэннинг — сучка. Она стерва! Глупая, неотесанная женщина, которая в жизни только и знает, что бегать за каждым, кто хоть немного известен и выделяется из толпы. Я-то думал, что она умная и чувствительная. Я думал, что в ней что-то есть: какое-то понимание, какое-то чувство, что-то сокровенное. Не знаю, у меня о ней сложилось именно такое мнение, а на самом деле она просто развратная девка, и, я мог бы добавить, неизлечимо тупая. Я слушал его, и картина начала проясняться. Очевидно, психиатр только что пережил какое-то нехорошее приключение со своей секретаршей. — С того самого дня, как она пришла работать со мной, — сказал он, — я знал, что привлекаю ее сексуально, но она ни разу не сказала об этом. Одни намеки и взгляды. А, черт! Сегодня днем мне, наконец, надоело ходить вокруг да около, и я перешел прямо к делу. Подхожу к ее столу и говорю: “Я знаю, чего ты хочешь, а ты знаешь, чего я хочу”. Он очень подробно рассказал, с каким напором он назначил ей свидание в его квартире в полдвенадцатого ночи и как он объяснил ей, что он не меняет свой распорядок дня ни для кого: до часу ночи работает, читает, пьет вино, а потом идет в спальню. Он снимал себе квартиру рядом с университетом, хотя в пригороде у него был дом, где он жил с женой и детьми. — Я был уверен, что она придет и у нас получится что-то стоящее, — вздохнул он. Теперь у него был голос человека, который рассказывает об интимном.

— Я даже дал ей ключ от моей квартиры, — сказал он скорбно. — И она пришла очень пунктуально, ровно в 11: 30, — продолжил он. — Открыла дверь своим ключом и проскользнула в спальню, как тень. Это меня ужасно возбудило. Я знал, что с ней хлопот не будет. Она знала свою роль. Может, она там спала в постели. А может, смотрела телевизор. Я снова занялся работой, и мне было все равно, какого черта она там делает. Я знал, что она у меня в мешке.

— Но в тот момент, когда я вошел в спальню, — сказал он напряженным, как от сильного оскорбления, голосом, — Тереза набросилась на меня, как животное, и схватила меня за член. Я нес бутылку и два бокала, так она даже не дала мне поставить их куда-нибудь. У меня еще хватило соображения и ловкости поставить мои хрустальные бокалы прямо на пол так, чтобы они не разбились. Ну, а бутылка улетела через всю комнату, когда Тереза схватила меня за яйца, как будто они сделаны из камня. Я чуть ее не ударил. Я буквально закричал от боли, а ей хоть бы что. Она только безумно хихикала — решила, что это я демонстрирую свою сексуальность. Так она и сказала, наверное чтобы подбодрить меня. Тряся головой в еле сдерживаемом гневе, мой босс сказал, что эта женщина так безудержно хотела и была настолько эгоистична, что абсолютно не принимала во внимание психологию мужчины. Мужчине нужна минутка покоя, ему нужно чувствовать себя легко, ему нужна дружественная атмосфера. Но вместо того чтобы проявить ум и понимание, которых требовала ее роль, Тереза Мэннинг вытащила его половой орган из штанов с ловкостью женщины, проделывающей эту операцию в сотый раз. — В результате всего этого дерьма, — сказал он, — моя чувственность в ужасе спряталась. Я был эмоционально кастрирован. Мое тело моментально почувствовало отвращение к этой женщине. Но моя похоть не дала мне сразу же вышвырнуть ее на улицу. Он решил, чтобы не ударить в грязь лицом — а это было уже неминуемо, — совершить с ней оральный секс и заставить, ее все-таки получить оргазм, но его тело так упорно отвергало эту женщину, что он не смог сделать даже этого.

— Она уже казалась мне не красивой, — сказал он, — а вульгарной. Когда она одета, одежда скрывает ее выпирающие ляжки. Она выглядит нормально. Но в голом виде она просто комок выпирающего белого мяса! Ее изящество, когда она одета, — фальшивое. Его не существует. Я и представить себе не мог, что наш психиатр может изливать из себя столько яда. Он трясся от гнева. Он отчаянно хотел выглядеть спокойным и курил одну сигарету за другой. Он сказал, что оральный секс получился даже еще более отвратительным. Его чуть не стошнило, и вдруг развратная женщина пнула его в живот, столкнула его с его собственной постели на пол и обозвала импотентом и педиком. Когда психиатр дошел до этого момента в своем рассказе, его глаза загорелись ненавистью. Губы дрожали. Он был бледен.

— Мне нужно воспользоваться твоей ванной, — сказал он. — Я хочу принять душ. Я весь провонял этим дерьмом. Он чуть не плакал, и я бы отдал все на свете, чтобы оказаться где-нибудь в другом месте, подальше отсюда. То ли из-за усталости, то ли из-за интонаций его голоса, то ли из-за идиотизма ситуации, мне вдруг показалось, что я слушаю не психиатра, а записанный на пленке голос одного из пациентов, жалующегося на мелкие неурядицы, которые превратились в гигантские проблемы из-за того, что о них слишком много говорили и думали. Моя пытка закончилась лишь около девяти часов утра. Мне пора было идти на занятия, а психиатру — на работу. Итак, я пришел на лекции невыспавшийся, раздраженный и злой. Все казалось бессмысленным. И тут-то произошло событие, которое подвело черту под моей попыткой осуществить радикальные перемены в жизни. Моя воля тут была ни при чем; все было словно заранее запланировано и точно выполнено какой-то неизвестной умелой рукой. Профессор антропологии читал лекцию об индейцах высоких плато Боливии и Перу, точнее — о племени аймара. Он выговаривал это слово как “эй-мера”, да еще и растягивал гласные с таким видом, словно это и есть самое что ни на есть правильное произношение. Он сказал, что приготовление алкогольного напитка из перебродившей кукурузы (который вообще-то называется чича, но профессор говорил “чаи-ча”) было обязанностью жриц, которых индейцы аймара почитали как полубожеств. Он заявил — с таким видом, словно оглашал великую истину, — что эти женщины приготовляют кукурузную массу, готовую к брожению, пережевывая и сплевывая вареные зерна. Таким образом в кукурузу добавляется фермент, содержащийся в человеческой слюне. При упоминании человеческой слюны всех студентов передернуло. Профессор, казалось, был доволен собой сверх всякой меры. Он заливисто смеялся, как избалованный ребенок. Продолжая рассказ, он поведал нам, что эти женщины — настоящие мастера по части “жевания чаичи”. Он посмотрел на первые ряды аудитории, где в основном сидели молодые студентки, и нанес свой решающий удар. — Мне оказали честь, п-р-р-ригласив, — сказал он с какой-то псевдоиностранной интонацией, — переспать с одной из жевальщиц чаичи. Искусство жевания чаичи требует развития мощных мышц горла и щек. И эти женщины могут творить настоящие чудеса. Он обвел взглядом притихшую аудиторию и сделал длинную паузу, прерывавшуюся лишь его хихиканьем. — Я думаю, вы понимаете, что я имею в виду, — произнес он наконец и разразился истерическим хохотом. От профессорского намека аудитория просто сошла с ума. Лекция прервалась по меньшей мере на пять минут — хохот, шквал вопросов, от ответов на которые профессор уклонился, и снова глупое хихиканье. Кассеты, рассказ психиатра, а теперь еще и “жевальщицы чаичи” — с меня было довольно! В мгновение ока я рассчитался с работой, выписался из университета, вскочил в машину и уехал в Лос-Анджелес.

— Эти случаи с психиатром и профессором антропологии, — сказал я дону Хуану, — ввели меня в незнакомое эмоциональное состояние. Я могу назвать его только интроспекцией. Я непрерывно разговариваю сам с собой.

— Твое расстройство очень простое, — ответил дон Хуан, трясясь от смеха. Он явно радовался тому состоянию, в котором я оказался, Этой радости я не разделял, поскольку не видел в ситуации ничего особенно веселого.

— Твой мир приходит к концу, — сказал он. — Для тебя это конец эпохи. Неужели ты думаешь, что мир, который ты знал всю свою жизнь, покинет тебя мирно, без эксцессов? Нет уж! Он еще напоследок поизвивается вокруг тебя и пару раз ударит тебя хвостом.

5. ПОЗИЦИЯ, НА КОТОРОЙ Я НЕ МОГ БОЛЬШЕ ОСТАВАТЬСЯ

Лос-Анджелес всегда был для меня домом. Я выбрал этот город отнюдь не случайно и чувствовал себя в нем так, словно здесь родился. Возможно, то, что я жил тут, означало даже нечто большее. Моя эмоциональная привязанность к Лос-Анджелесу всегда была абсолютной. Моя любовь к нему всегда была столь полной, что мне не требовалось выражать ее внешне. Мне никогда не нужно было пересматривать это чувство или освежать его, никогда. Моей лос-анджелесской семьей были мои друзья. Они были моим миром, а это значило, что я принимал их полностью, точно так же, как я принимал и город. Один мой друг как-то заявил, полушутя, что мы ненавидим друг друга от всего сердца. Конечно, они могут позволить себе такие чувства; ведь у каждого из них есть родители, жены или мужья, и потому их эмоции распределяются иным образом. У меня же в Лос-Анджелесе нет никого — только мои друзья. По какой-то причине они избрали меня своим личным духовником. Каждый из них изливал мне свои проблемы и трудности. Мои друзья были столь близки мне, что я никогда не мог мириться с их бедами и несчастьями. Я был способен часами говорить с ними о таких вещах, которые привели бы меня в ужас, услышь я их у психиатра или на его аудиокассетах. Более того, я никогда прежде не осознавал, насколько каждый из моих друзей поразительно схож с психиатром или профессором антропологии. Я не видел, насколько они внутренне напряжены. Каждый из них почти не расставался с сигаретой — точь-в-точь, как и мой психиатр. Я не замечал этого, так как постоянно дымил сам и пребывал в столь же напряженном состоянии, что и остальные. Их аффектированная речь также не резала мой слух, хотя, казалось, эту манеру говорить трудно было не заметить. Они всегда произносили слова с подчеркнуто-гнусавым западноамериканским акцентом, и делали это сознательно. И точно так же я никогда не обращал внимания на их прозрачные намеки на их собственную бесчувственность во всех сферах, кроме чисто интеллектуальной. Настоящий конфликт с самим собой у меня возник, когда я столкнулся с дилеммой моего друга Пита. Он как-то пришел ко мне совершенно избитый. Его рот распух, а под подбитым левым глазом явственно проступал синяк. Прежде чем я успел спросить, что с ним произошло, он выпалил, что его жена. Патриция, отправилась на собрание брокеров по недвижимости, чтобы обсудить там вопросы, связанные с работой, и с ней там случилось нечто страшное. Судя по виду Пита, можно было предположить, что произошел несчастный случай и Патриция искалечена или даже убита.

— Как она, в порядке? — спросил я, волнуясь по-настоящему.

— Конечно, в порядке, — пролаял в ответ мой друг, — эта шлюха и сука! А со шлюхами и суками ничего не происходит, кроме того, что их трахают. И им это нравится! Пит был взбешен. Он дрожал, казалось, он вот-вот забьется в конвульсиях. Его непокорные темные волосы торчали во все стороны. Обычно он аккуратно причесывал и приминал каждую вьющуюся прядь. Сейчас он выглядел диким, как тасманийский дьявол.

— Все шло нормально до сегодняшнего дня, — продолжал мой друг. — Это случилось сегодня утром, когда я вышел из душа, а она шлепнула меня полотенцем по голой заднице. Я сразу же понял, что она по уши в дерьме, что трахается с кем-то другим. Меня смутила его логика. Я стал расспрашивать его подробнее, пытаясь выяснить, каким образом шлепок полотенцем мог явиться откровением в вопросах определенного рода. — О, конечно, это не было бы откровением для кретина! — ответил он с нескрываемым ядом. — Но я знаю Патрицию! И еще в четверг, перед этим злополучным собранием. она не могла бы хлопнуть меня полотенцем. Чтобы ты знал, она никогда не способна была хлопнуть меня полотенцем за все годы нашего брака! Кто-то научил ее этим штучкам, когда они оба были голыми! Итак, я схватил ее за глотку и вытряс из нее правду: да, она трахается со своим шефом! Пит рассказал, как отправился в офис, чтобы поговорить по душам с шефом своей жены, но его перехватили телохранители и вышвырнули обратно на автостоянку. Он хотел разбить все окна в офисе и стал бросать камнями в телохранителей, но те пригрозили ему, что если он будет продолжать в том же духе, то отправится в тюрьму, или еще хуже — получит пулю в голову.

— Так это они так тебя отделали? — спросил я своего друга. — Нет, — ответил тот мрачно.

— Я отправился в магазин, торгующий запасными частями от подержанных автомобилей и врезал первому продавцу, который подошел, чтобы помочь мне. Тот был поражен, но не рассердился. Он сказал: “Успокойтесь, сэр, успокойтесь. В этой комнате обычно заключаются сделки”. Когда я снова дал ему в зубы, он возмутился. Он был здоровым парнем — врезал мне в челюсть и под глаз, и я отрубился. Когда я пришел в чувства, — продолжал Пит, — то увидел, что лежу на кушетке в их офисе. Я услышал сирену скорой. Понял, что это за мной. Выскочил оттуда и побежал к тебе. Больше не в силах сдерживаться, он разрыдался. Он был совершенно больным. Он был не в себе. Я позвонил его жене, и не прошло и десяти минут, как та появилась у меня в квартире. Она встала возле него на колени и, склонив над ним лицо, стала клясться, что всегда любила только его и что все, что она сделала, было с ее стороны чистейшим идиотизмом, а их с Питом любовь — вопрос жизни и смерти. Все остальные для нее ничего не значили. Она даже не помнит их. Оба они излили свою душу в плаче и, безусловно, простили друг другу все. Патриция была в темных очках, чтобы скрыть синяк под правым глазом, куда попал Питов кулак. Пит был левшой. Оба совершенно не замечали моего присутствия. И когда они уходили, то даже не знали, что я находился там. Они просто ушли, тесно прижавшись друг к другу. Казалось, что моя жизнь продолжала идти как обычно. Мои друзья вели себя со мной так же, как всегда. Мы как обычно ходили на вечеринки, посещали кинотеатры или просто валяли дурака, а иногда заглядывали в рестораны, предлагающие посетителю съесть “сколько угодно чего угодно по цене одного блюда”. Однако, несмотря на всю эту кажущуюся нормальность существования, в мою жизнь, казалось, вторгся странный новый фактор. Поскольку я привык наблюдать за собой, мне вдруг показалось, что я стал исключительно узколобым. Я стал осуждать своих друзей точно так же, как осудил психиатра и профессора антропологии. И кто я такой, в конце-то концов, чтобы выступать в роли чьего-то судьи? Я стал страдать от невероятного чувства вины. Судить своих друзей — это было что-то новенькое среди моих качеств. Но самым страшным для меня, пожалуй, было то, что я не только осуждал друзей, но и находил их проблемы и беды потрясающе банальными. Я был все тем же человеком. Они были теми же друзьями. Раньше я сотни раз выслушивал их жалобы и рассказы о различных происшествиях и не испытывал при этом ничего иного, кроме полного отождествления с их неприятностями. Ужас, который я испытал теперь, открыв в себе это новое свойство, потряс меня. Трудно найти лучшее описание моего тогдашнего положения, чем слова поговорки: “Беда не приходит одна”. Полный крах обычного образа моей жизни наступил, когда мой друг Родриго Каммингс пришел ко мне с просьбой проводить его до аэропорта Бербэнк, откуда он собирался вылететь в Нью-Йорк. Это был драматический и отчаянный шаг с его стороны. Он считал, что главное проклятие его жизни — застрять в ЛосАнджелесе навсегда. Остальные друзья обожали шутить по этому поводу. Не раз он пытался добраться до Нью-Йорка на машине, и каждый раз оналомалась по дороге. Однажды ему удалось добраться даже до Солт-ЛейкСити, и тут его машина заглохла. Нужно было менять мотор полностью. Он должен был выбросить его там. Обычно же его машины разваливались в пригородах Лос-Анджелеса.

— Что приключается с твоими машинами, Родриго? — как-то спросил я его, движимый искренним любопытством.

— Не знаю, — отвечал он слегка виноватым голосом. А затем, с интонациями, достойными профессора-антрополога, входящего в роль проповедника-ривайвелиста, он продолжал: — Возможно, когда я выезжаю на дорогу, начинаю газовать на полную мощность, почувствовав себя свободным. Обычно я открываю все окна. Я хочу, чтобы ветер дул мне в лицо. Я чувствую, словно отправился на поиск чего-то нового. Для меня не было секретом, что все его машины были полной рухлядью, не рассчитанной на скоростную езду, и он попросту сжигал их моторы. Из Солт-Лейк-Сити Родриго возвратился в Лос-Анджелес на попутках. Конечно же, он мог бы с тем же успехом добраться автостопом и до НьюIорка, но это никогда не приходило ему в голову. Думаю, что Родриго был сражен той же болезнью, что и я, — бессознательной страстью к Лос-Анджелесу. Но ни в коем случае не хотел в этом сознаться. Как-то раз, когда его очередная машина была, казалось, в отличном состоянии и могла выдержать сколь угодно длительное путешествие, сам Родриго оказался не в состоянии покинуть Лос-Анджелес. Он доехал до Сан-Бернандино, где зашел в кинотеатр, чтобы посмотреть фильм “Десять заповедей”. Этот фильм (по известным только Родриго причинам), вызвал в нем нестерпимую ностальгию по Лос-Анджелесу. Он пришел ко мне и плакал, говоря о том, как этот чертов город — Лос-Анджелес — окружил его стеной, через которую ему не перебраться. Его жена была крайне обрадована этим возращением, но еще больше радовалась его подружка Мелисса, хотя она не могла не испытывать и огорчения при мысли о том, что ей придется возвращать словари, которые Родриго дал ей перед отъездом. Его последняя попытка отправиться в Нью-Йорк на самолете казалась еще более драматичной, так как он занял денег у своих друзей, чтобы купить билет. Он сказал, что таким образом он должен обязательно добраться до Нью-Йорка, так как не собирается возвращать долги. Я поставил его чемоданы в багажник своей машины и повез его в аэропорт Бербэнк. Он сказал, что самолет улетает только в семь часов. До вечера было еще далеко, и у нас оставалась уйма времени. Так что мы пошли посмотреть фильм. К тому же он хотел бросить прощальный взгляд на Голливудский бульвар — центр, вокруг которого вращались наши жизни. Итак, мы отправились в “Техниколор и Синерама” на просмотр эпической киноленты. Это был восхитительный фильм, и взгляд Родриго, казалось, не мог оторваться от экрана. Когда мы вышли из кинозала, уже темнело, и я отправился в аэропорт в самый час пик. Он потребовал, чтобы мы выехали на окружит трассу, а не ползли по фривею, который был страшно забит машинами. Когда мы наконец добрались до чертова аэропорта, самолет уже выруливал на взлетную полосу. Это было последней каплей. Покорный и раздавленный Родриго протянул свой билет кассиру, чтобы получить деньги обратно. Его имя и адрес были записаны, и Родриго взял чек, по которому должен был получить через шесть или двенадцать недель свои деньги, когда те прибудут из Теннеси, где располагалось главное агентство авиалиний. Мы подъехали к зданию, где находились наши квартиры. На сей раз Родриго не попрощался ни с кем, боясь позора. Итак, никто даже не заподозрил, что он только что предпринял очередную попытку покинуть город. Единственный просчет, который допустил мой друг, — была продажа машины. Он попросил отвезти его к родительскому дому, чтобы получить у отца деньги, затраченные на билет. Насколько я помнил, отец Родриго всегда вытягивал своего сына из любой беды. Его лозунг звучал так: “Не страшись ничего, Родриго-старший всегда рядом!” Когда он услышал о просьбе сына дать ему денег в долг, чтобы возвратить другие долги, лицо старого джентльмена приняло печальное выражение. В ту пору он сам переживал финансовые затруднения. Положив руку на плечи сына он произнес:

— Я не могу помочь тебе в этот раз, мой мальчик. Тебе есть чего страшиться, так как Родриго-старшего больше нет рядом. Я изо всех сил стремился войти в положение своего друга, пережить его драму так же остро, как всегда, но не мог. Я только фокусировался на заявлении отца. Оно казалось столь окончательным, что это встряхнуло меня. Я жадно стал искать общества дона Хуана. Я оставил все лосанджелесские дела недоделанными и отправился в Сонору. Я рассказал ему о странном настроении, которое посещает меня в обществе друзей. Всхлипывая от угрызений совести, я поведал ему, что начал судить их.

— Не изводи себя из-за ерунды, — спокойно сказал мне дон Хуан. — Ты уже, наверное, и сам догадался, что целая эпоха твоей жизни подходит к концу. Но эпоха никогда реально не закончится, пока не умрет король.

— Что ты подразумеваешь под этим, дон Хуан? — Ты и есть король, и ты очень похож на своих друзей. И эта истина заставила тебя дрожать как лист. Все, что тебе остается сделать, — это принять все так, как есть, — чего ты, конечно, сделать не можешь. Но ты еще можешь сделать другое — повторять самому себе: “Я не такой, я не такой”. И я обещаю тебе, что, продолжая говорить себе, что ты не такой, в один прекрасный момент ты осознаешь, что ты точно такой же.

6. НЕИЗБЕЖНАЯ ВСТРЕЧА

Одна мысль не отпускала меня ни на минуту: я должен был дать ответ на очень важное письмо и сделать это любой ценой. Но свершиться этому мешала смесь обычной моей лени и желания к удовольствиям. Мой друг антрополог, благодаря которому я встретился с доном Хуаном, пару месяцев назад написал мне письмо. Он интересовался моими успехами в изучении антропологии и настойчиво приглашал меня к себе. Я сочинил три длинных письма. Перечитывая, я находил их столь банальными и подобострастными, что тут же рвал их. Я не мог выразить в них глубину своей благодарности, глубину своих добрых чувств к нему. Я объяснял себе отсрочку с ответом своим искренним намерением встретиться с ним и рассказать обо всем, что произошло в моей жизни в связи с доном Хуаном Матусом. Но я не спешил совершить свое неизбежное путешествие, так как толком не знал, чем я, собственно, занимаюсь с доном Хуаном. В один прекрасный день я хотел продемонстрировать моему другу настоящие результаты. Пока что я располагал только некоторыми смутными набросками возможностей, которые никак не могли сойти за плоды, собранные на антропологическом поле деятельности, — по крайней мере, не в глазах моего требовательного друга. И вот на какой-то вечеринке я узнал, что он умер. Это известие спровоцировало во мне одну из тех опасных безмолвных депрессией, столь знакомых мне по прошлым временам. Я не мог выразить своих чувств, так как то, что я чувствовал, еще полностью не оформилось в моем сознании. Это было смесью подавленности, отчаяния и отвращения к самому себе за то, что я не ответил на его письмо, за то, что я не приехал увидеться с ним. Вскоре после этого я отправился с визитом к дону Хуану. Подойдя к его дому, я уселся на один из ящиков на крыльце и попытался подыскать слова, которые бы не звучали банально и могли выразить то отчаяние, которое я испытываю из-за смерти своего друга. Каким-то непостижимым образом дон Хуан знал о причинах моих душевных мук, которые и привели меня к нему. — Да, — сухо сказал дон Хуан, — я знаю, что твой друг, антрополог, направивший тебя ко мне, скончался. По некоторой причине я знаю точное время его смерти. Я видел ее. Его сухое заявление потрясло меня до глубины души. — Я давно видел ее приближение. Я даже говорил тебе об этом, но ты пренебрег моими словами. Я уверен, что ты даже не помнишь их. Я помнил каждое слово, произнесенное им, но в то время я не понимал значения этих слов. Дон Хуан заявил, что некое событие, тесно связанное с нашим знакомством (но не часть его), явилось причиной, по которой он видел моего друга антрополога как человека, стоящего на пороге смерти. — Я видел смерть как внешнюю силу, уже открывающую твоего друга, — сказал он мне. — У каждого из нас есть энергетическая щель, энергетическая трещина ниже пупка. Эта трещина, которую маги называют просвет, закрыта, когда человек находится в расцвете сил. — И каково значение всего этого, дон Хуан? — спросил я механически. — Значение смертельное, — ответил он. — Дух подал мне знак, что нечто подходит к концу. Я решил, что моя жизнь подходит к концу, и принял эту весть со всей благодарностью, на которую был способен. Только уже гораздо позже до меня дошло, что это не моя жизнь подходит к концу, но вся моя линия. Я не понимал, о чем он говорит. Как же я мог воспринять это всерьез? Насколько я мог судить, это не слишком отличалось от всего того, из чего тогда состояла моя жизнь, от болтовни.

— Твой друг сам рассказывал тебе, и довольно многословно, о том, что умирает, — сказал дон Хуан. — И ты сознавал то, что он говорил, так же, как сознаешь то, что я говорил тебе, но в обоих случаях ты предпочел не придавать этому значения. Мне нечего было ответить. Я был раздавлен его словами. Мне хотелось вдавиться в ящик, на котором я сидел, исчезнуть, провалиться сквозь землю.

— Но не твоя вина, что ты не придал этому значения. Это все молодость, — продолжал он. — Тебе еще надлежит так много сделать, столько людей окружает тебя! Ты не алертен. Ты никогда не учился быть настороже. Пытаясь защитить свою последнюю крепость — веру в собственную наблюдательность, я указал дону Хуану на то, что попадал в смертельно опасные ситуации, где требовалось проявить смекалку и бдительность. Беда была не в том, что мне недоставало внимания, а в том, что я был недостаточно ориентирован, чтобы составить верный список приоритетов. Вот почему все для меня было в равной степени как важным, так и не важным.

— Быть алертным — не значит быть наблюдательным, — сказал дон Хуан. — Для магов проявлять алертность означает постоянно осознавать ткань обыденного мира, которая кажется непригодной для взаимодействия в настоящий момент. Путешествуя со своим другом перед тем, как познакомиться со мной, ты обращал внимание только на неявные детали. Ты не придал значения тому, как смерть поглощала его, и все же что-то в тебе знало об этом. Я стал протестовать, утверждая, что все это неправда.

— Не пытайся спрятаться за банальностями, — сказал он осуждающе. — Встань. Если ты хоть мгновение сможешь быть со мной, прими ответственность за то, что ты знаешь. Не старайся затеряться в чужеродной ткани окружающего мира; чужеродной тому, что происходит сейчас. Не будь ты столь поглощен собственной персоной и своими проблемами, ты бы знал, что это его последнее путешествие. Ты бы заметил, что он закрывает свои счета, встречается с людьми, которые помогали ему, и прощается с ними.

— Твой друг антрополог говорил однажды со мной, — продолжал дон Хуан. — Я помнил его настолько отчетливо, что ничуть не был удивлен, когда он привез тебя на эту автостанцию. Я не мог помочь ему при нашем разговоре. Он не был тем человеком, которого я искал. Но я желал ему добра от всей своей магической пустоты, из всего своего магического безмолвия. Поэтому я знал, что во время своего последнего путешествия он говорит “прощай” всем тем, кто что-то значил в его жизни. признавал, что дон Хуан полностью прав. Было множество деталей, которые я замечал, но которым не придавал тогда должного значения; взять хотя бы тот экстаз, в который приходил мой друг, любуясь окружающими нас видами. Он останавливал машину, чтобы часами наблюдать за горами или руслом реки, или пустыней. Я отмахивался от этого, как от идиотской сентиментальности мужчины средних лет. Я даже делал тонкие намеки на то, что он, пожалуй, слишком много выпил. Он отвечал мне, что в минуты отчаяния выпивка приносит человеку мгновения мира и покоя, мгновения достаточно долгие, чтобы тот успел насладиться чем-то неповторимым.

— Это было путешествие, предназначенное только для его глаз, — сказал дон Хуан. — Маги предпринимают подобные путешествия, в которых значение имеет только то, что могут впитать в себя их глаза. Твой друг освобождал себя от всего лишнего. Я признался дону Хуану, что не обращал внимания на то, что он говорил о моем умирающем друге, так как на некоем неведомом мне самому уровне я знал, что это правда.

— Маги никогда не говорят впустую, — сказал он. — Я подбираю слова исключительно тщательно, когда говорю с тобой или с кем-либо еще. Разница между тобой и мною состоит в том, что у меня нет времени, и я должен поступать соответственно. Ты же, наоборот, уверен, что располагаешь всем временем этого мира, и тоже действуешь соответственно. Конечным результатом нашего поведения является то, что я взвешиваю все то, что собираюсь сказать, а ты нет. Я признал его правоту, но тут же стал убеждать его, что все сказанное им ни в коей мере не облегчает моей печали и не рассеивает смятения. Затем я безотчетно высказался о каждом нюансе моих смешанных чувств. Я заявил, что не ищу совета. Я хочу получить магические предписания о том, как избавиться от душевных мук. Я был уверен в том, что действительно заинтересован в получении от него некоего естественного успокоительного, органического снотворного, и высказался по этому поводу. Дон Хуан покачал в замешательстве головой.

— Ты хочешь слишком многого, — ответил он. — Следующее, что ты попросишь, — это будет некое магическое снадобье, способное удалить все, что раздражает тебя, без всяких усилий с твоей стороны, если не считать тех усилий, которые ты затратишь на то, чтобы проглотить эти пилюли. Чем хуже вкус, тем сильнее эффект, — вот девиз европейцев. Ты хочешь результатов: одна порция зелья — и ты исцелен.

— Маги смотрят на вещи по-иному, — продолжал дон Хуан. — Поскольку они не располагают свободным временем, то полностью отдают себя тому, с чем встречаются. Причина твоего смятения состоит в недостатке серьезности. Тебе не хватило серьезности, чтобы поблагодарить как следует твоего друга. Это случалось с каждым из нас. Мы никогда не выражаем того, что чувствуем. А когда хотим выразить, оказывается, что слишком поздно, так как момент упущен. Ты должен был поблагодарить его как следует еще в Аризоне. Он позаботился о том, чтобы прихватить тебя с собой, и понимал ты это или нет, но на автостоянке ты получил от него все, что мог. Но в тот момент, когда ты должен был поблагодарить его, ты злился — ты судил его, он был неприятен тебе. А затем ты откладывал встречу с ним. На самом деле ты откладывал выражение благодарности. Ты застрял на месте. Ты никогда не был бы способен возвратить ему долг. Я осознал все величие его слов. Никогда я не мог увидеть свои поступки в подобном свете. По правде говоря, я никогда никого не благодарил. Дон Хуан загонял шип мне в сердце все глубже.

— Твой друг знал, что умирает, — продолжал он. — Он написал тебе свое последнее письмо, чтобы узнать о твоих успехах. Возможно, он этого не знал, как не знал и ты, но его последняя мысль была о тебе. Тяжесть этих слов была слишком велика для моих плеч, и я опустился на землю. Я почувствовал, что должен лечь. Кружилась голова. Возможно, все дело было в окружающем меня пейзаже. Я сделал ужасную ошибку, прибыв к дону Хуану в предвечерний час. Предзакатное солнце казалось немыслимо золотым, и блики на голых скалах, которые возвышались на востоке от дома дона Хуана, были золотыми и пурпурными. На небе не было ни облачка. Казалось, что все вокруг застыло. Это было так, как будто весь мир пытался спрятаться, но его присутствие было все подавляющим. Покой Сонорской пустыни был подобен кинжалу. Меня пробрало до мозга костей. Я хотел убраться отсюда — сесть в машину и умчаться. Я хотел оказаться в городе, затеряться в шуме.

— Ты ощутил вкус бесконечности, — торжественно, словно приговор, произнес дон Хуан. — Я знаю это, так как и сам был на твоем месте. Ты хочешь удрать, чтобы погрузиться во что-то человеческое, теплое, противоречивое, глупое, кто его знает, какое еще?.. Ты хочешь забыть о смерти друга. Но бесконечность не позволит тебе сделать это, — его голос вдруг стал бархатным. — Она ухватила тебя безжалостной рукой.

— Что я могу сделать сейчас, дон Хуан? — спросил я.

— Единственное, что тебе остается, — это сохранить живую память о своем друге. Хранить ее до конца своей жизни, а может быть и дольше. Маги выражают таким образом благодарность, которую уже не могут высказать вслух. Возможно, ты думаешь, что это глупо, но это лучшее, что могут сделать маги. Безусловно, только моя собственная грусть заставила меня на минуту поверить в то, что неунывающий дон Хуан был столь же печальным, как и я. Я немедленно отбросил эту мысль. Такое было невозможно.

— Печаль для магов не является чем-то личным, — заявил дон Хуан, вновь вторгаясь в мои мысли. — Это не совсем печаль, это энергетическая волна, приходящая из глубин космоса. Она достигает матов, когда они восприимчивы, когда они, как радары, способны ловить радиосигналы. Маги древности, которые дали нам полную формулу магии, верили, что во Вселенной существует печаль, подобная силе, свету, намерению, и что эта вечная сила воздействует на магов с особой остротой, так как у них уже нет защитных щитов. Они не могут укрыться за спинами своих друзей или уйти с головой в занятия. Они не могут прятаться за любовью или ненавистью, за счастьем или несчастьем. Они не могут укрыться ни за чем.

— Маги отличаются тем, — продолжают дон Хуан, — что печаль для них абстрактна. Она не приходит от тайных желаний или нехватки чего-то или от чувства собственной важности. Это не исходит от меня, это исходит из бесконечности. Грусть, которую ты испытываешь из-за того, что не поблагодарил своего друга, пришла оттуда.

— Мой учитель, нагваль Хулиан, — продолжал он, — был невероятным актером. Собственно говоря, он профессионально играл в театре. У него была одна любимая история, которую он рассказывал на своих спектаклях. Когда он рассказывал ее, я, как правило, испытывал при этом приступы страшной боли. Он объяснял, что это история о воинах, которые, получив все, что хотели, испытывали укол вселенской грусти. Я всегда считал, что он рассказывает все это лично для меня. Затем дон Хуан воспроизвел слова своего учителя, добавив, что эта история о человеке, страдающем от глубочайшей меланхолии. Этот человек ходил по лучшим врачам того времени, и ни один из них не смог помочь ему. Наконец он явился в приемную главного доктора — целителя души. Этот доктор предположил, что, возможно, его пациент сможет найти утешение, душевный покой и исцеление от меланхолии в любви. Человек возразил, что любовь никогда не составляла для него проблемы и что. он любил так, как, очевидно, не любил никто в мире. Тогда доктор преложил ему отправиться в путешествие, чтобы взглянуть на разные уголки мира. Печальный пациент ответил, что может сказать без преувеличения, что уже посетил все уголки мира. Врач порекомендовал завести хобби: заняться искусством, спортом и тому подобными вещами. На каждый совет пациент отвечал, как и прежде: он уже прошел через все это и не испытал облегчения. У врача возникло подозрение, что, возможно, тот страдает не чем иным, как патологической лживостью. Он не мог успеть испытать все то, о чем говорил. Но доктор был хорошим целителем, и его наконец-то осенило. “Ах, — воскликнул он, — у меня есть прекрасный рецепт для вас, сэр. Вы должны посетить последнее выступление величайшего из комедиантов наших дней. Оно вам доставит такое удовольствие, что вы совершенно забудете о своей меланхолии. Вы должны явиться на представление Великого Гаррика!” Дон Хуан сказал, что тот человек взглянул на доктора с самым печальным видом, который только можно вообразить, и произнес: “Доктор, если это ваш последний совет, я пропал. Я и есть Великий Гаррик”.

7. ПЕРЕЛОМНЫЙ МОМЕНТ

Дон Хуан определял внутреннее безмолвие как особое состояние изгнания мыслей, при котором человек может функционировать на ином уровне a.'-(o, чем обычно. Он подчеркивал, что внутреннее безмолвие наступает при прекращении внутреннего диалога — вечного спутника мыслей, и потому является состоянием глубокой тишины.

— Маги древности, — говорил дон Хуан, — назвали это внутренним безмолвием, так как в этом состоянии восприятие не зависит от чувств. Во время внутреннего безмолвия вступает в силу иная способность человека, та способность, которая делает его магическим существом, способность, ограничиваемая не самим человеком, а неким чужеродным влиянием.

— А что это за чужеродное влияние, которое ограничивает наши магические способности? — спросил я.

— Это предмет нашей будущей беседы, — ответил дон Хуан, — а не тема настоящей дискуссии, хотя это на самом деле самый серьезный аспект магии шаманов древней Мексики. — Внутреннее безмолвие, — продолжал он, — это основа всей магии. Иными словами, все, что мы делаем, ведет нас к этой основе. Она же, как и все остальное в магии, не раскрывает себя, пока нечто гигантское не встряхнет нас. Дон Хуан рассказал, что маги древней Мексики изобретали всевозможные способы встряхнуть себя или других практикующих магов до основания, чтобы достичь тайного состояния внутреннего безмолвия. Они додумались до самых невообразимых действий, которые, казалось бы, совершенно не могли быть связаны с достижением внутреннего безмолвия, таких, скажем, как прыжки в водопад или ночи, проведенные на ветвях деревьев вниз головой. Однако это были ключевые приемы достижения такого состояния. Следуя логике магов древней Мексики, дон Хуан категорически заявлял, что внутреннее безмолвие возрастает и накапливается. В моем случае он пытался направить меня на создание ядра внутреннего безмолвия в самом себе, а затеям понемногу наращивать его при каждом удобном случае. Он объяснил, что маги древней Мексики обнаружили, что каждый человек имеет свой собственный порог внутреннего безмолвия с точки зрения времени. Иными словами, внутреннее безмолвие должно сохраняться в каждом из нас определенное время, прежде чем сработает.

— А что маги древности считали знаком того, что внутреннее безмолвие начало работать, дон Хуан? спросил я.

— Внутреннее безмолвие начинает работать с того момента, как ты начинаешь развивать его в себе, — ответил дон Хуан. — То, к чему стремились маги древности, было финалом, драматическим концом и результатом достижения этого индивидуального порога безмолвия. Некоторым особо одаренным магам необходимо всего лишь несколько минут безмолвия для достижения вожделенной цели. Иным же, менее талантливым, требуется гораздо больший период тишины, чтобы прийти к желанному результату. Желаемый результат — это то, что маги называли остановкой мира, — момент, когда все вокруг перестает быть тем, чем было всегда.

— Это момент, когда маг возвращается к подлинной природе человека, — продолжал дон Хуан. — Маги древности также называли это абсолютной свободой. Это момент, когда человек раб становится свободным существом, способным на такие чудеса восприятия, которые бросают вызов нашему обычному воображению. Дон Хуан уверил меня, что внутреннее безмолвие является тем путем, который ведет к истинному отказу от суждений; к тому мгновению, когда наши чувства прекращают интерпретировать чувственные данные, излучаемые всей Вселенной; к моменту, когда постижение перестает быть силой, которая приходит к определению природы мироздания через повторение и использование. Магам необходим переломный момент для того, чтобы внутреннее безмолвие заработало, — сказал дон Хуан. — Переломный момент подобен раствору, который каменщик кладет между рядами кирпичей. Лишь тогда отдельные кирпичи превращаются в структуру, когда раствор твердеет. С самого начала нашего знакомства дон Хуан не переставал вбивать мне в голову мысль о значении внутреннего безмолвия.. Я старался изо всех сил следовать его советам накапливать внутреннее безмолвие самым искренним образом каждое мгновение. У меня не было ни возможностей оценить свои приобретения, ни средств, чтобы судить о том, достиг я наконец или нет своего порога. Я просто упрямо нацелился на то, чтобы развивать в себе такое состояние. И не только затем, чтобы сделать приятное дону Хуану, но и потому, что считал это делом чести. Однажды мы с доном Хуаном беседовали, лениво прохаживаясь по главной площади Эрмосильо. Было около полудня. По небу плыли тучи. Жара была сухой и действительно очень приятной. Повсюду сновали толпы людей. Площадь окружали ряды магазинов. Я не раз бывал в Эрмосильо, но никогда не обращал внимания на магазины. Я знал, что они там есть, но никогда не думают об этом сознательно. Я не смог бы нарисовать карту площади, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Сегодня же, прогуливаясь с доном Хуаном, я старался точно определить местонахождение магазинов. Я пытался найти что-то, способное послужить мне как мнемонический инструмент, нечто способное пробудить мои воспоминания в дальнейшем.

— Как я уже говорил тебе, — раздался голос дона Хуана, выбивший меня из колеи этих мыслей, — каждый маг, которого я знал, будь то мужчина или женщина, рано или поздно достигал переломного момента своей жизни.

— Ты подразумеваешь, что с ними случался психический срыв или что-то в этом роде? — спросил я.

— Нет, нет, — ответил он, смеясь. — Психические срывы — удел личностей, которые индульгируют на самих себе. Маги — не личности. В данный момент я подразумеваю под этим то, что непрерывность их жизней должна быть разбита во имя обретения внутреннего безмолвия, которое станет активной частью их структур. — Это очень, очень важно, — продолжал дон Хуан, — чтобы ты сам умышленно достиг этого переломного момента или создал его искусственным и разумным путем.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я, заинтригованный его причудливой логикой. — Твой переломный момент означает конец той жизни, которую ты знаешь. Ты выполнил все, о чем я говорил тебе, прилежно и точно. Если ты и талантлив, то сумел скрыть это. Возможно, это твой стиль. Ты не медлителен, но действуешь так, как медлительные люди. Ты очень уверен в себе, но ведешь себя, словно ты беззащитен. Ты не робок, но производишь впечатление, будто боишься людей. Все то, что ты делаешь, указывает только на одно — ты должен все это разбить. Безжалостно.

— Но каким образом, дон Хуан? Что ты имеешь в виду? — спросил я взволнованно. — Я думаю, что все сводится к одному поступку, — ответил он. — Ты должен покинуть своих друзей. Ты должен распрощаться с ними по хорошему. Ты не сможешь продолжать идти путем воина, неся за плечами свою личную историю. И если ты не покончишь с прежним образом жизни, тоне сможешь следовать моим наставлениям.

— Минутку, минутку, минутку, дон Хуан, — сказал я. — Мне нужно прийти в себя. Ты требуешь от меня слишком многого. По правде говоря, я не уверен, что смогу все это сделать. Мои друзья — это моя семья. Моя точка отсчета.

— Точно, точно, — заметил он, — твоя точка отсчета. Именно поэтому с ними следует расстаться. У магов только одна точка отсчета — бесконечность. — Но как я могу это сделать? — спросил я жалобно. Его требование выводило меня из равновесия.

— Ты можешь просто уйти, — сказал он равнодушно. — Уйти любым возможным путем.

— Но куда я пойду? — спросил я.

— Я бы посоветовал тебе снять номер в одной из тех жалких гостиниц, которые тебе хорошо известны, — ответил он. — Чем безобразнее заведение — тем лучше. Если в комнате постелен ковер болотного цвета, на окнах висят шторы болотного цвета, а стены оклеены такими же обоями, тогда эта гостиница может сравниться с той, которую я показал тебе как-то в Лос-Анджелесе. Я издал нервный смешок, вспоминая нашу поездку с доном Хуаном по старым районам Лос-Анджелеса, где можно было найти только склады и обветшалые гостиницы для проезжающих. Одна из гостиниц особо привлекла внимание дона Хуана благодаря помпезному названию — “Эдуард Седьмой”. Мы остановились напротив, чтобы лучше рассмотреть ее.

— Вот эта гостиница, — произнес дон Хуан, указывая на здание, — представляется мне подлинным олицетворением жизни среднего человека на Земле. Если ты удачлив или безжалостен, то снимешь здесь комнату с окном, выходящим на улицу, чтобы наблюдать из окна за нескончаемым шествием человеческих бед. Если ты не столь удачлив или не столь безжалостен, то снимешь себе внутреннюю комнату, с окном, глядящим на глухую стену соседнего дома. Подумай о том, что это значит — провести всю жизнь, разрываясь между двумя такими видами. Завидуя виду на улицу, если живешь во внутренней комнате, и завидуя виду на стену, если поселился в наружной и устал смотреть на мир. Метафора дона Хуана вызвала во мне бесконечное беспокойство, так как я принял ее близко к сердцу. Сейчас же, столкнувшись с возможностью поселиться в гостинице, сравнимой с “Эдуардом Седьмым” я не знал что и сказать, куда отправиться.

— Что ты предлагаешь мне там делать, дон Хуан? — спросил я.

— Магу нужно такое место, чтобы умереть, — сказал он, глядя на меня и не мигая. — Ты никогда не был один в своей жизни. Сейчас пришло время сделать это. Ты будешь оставаться в этой комнате, пока не умрешь. Подобный совет испугал меня, но и вызвал приступ смеха.

— Не могу сказать, что собираюсь так поступить, дон Хуан, — сказал я. — Но каков критерий того, что я мертв? Если ты действительно не хочешь моей физической смерти.

— Нет, — ответил тот. — Я не хочу, чтобы твое тело умерло физически. Я хочу, чтобы умерла твоя личность. Это две совершенно разные вещи. По существу, твоя личность имеет очень мало общего с твоим телом. Твоя личность — это твой разум, и поверь мне, что твой разум не является твоим.

— Что это за ерунда, дон Хуан, что мой ум не мой? — услышал я свой собственный голос, в котором появилась нервозная гнусавость.

— Я расскажу тебе как-нибудь об этом предмете, но не тогда, когда ты еще думаешь о своих друзьях. — Критерий, по которому можно определить, что маг мертв, — продолжал дон Хуан, — определяется тем, что ему становится безразлично, находится он в обществе или один. Твоя личность умрет в тот день, когда ты перестанешь жаждать компании своих друзей и прикрываться своими друзьями как щитом. Что скажешь на это? Согласен сыграть?

— Я не способен на это, дон Хуан, — ответил я. — Бесполезно пытаться лгать тебе. Я не смогу покинуть своих друзей.

— Это совершенно нормально, — сказал он невозмутимо. Казалось, что мое заявление совершенно не подействовало на него. — Я не смогу больше продолжать наши беседы, но позволь мне сказать, что за время, которое мы провели вместе, ты научился многому. Ты научился тем вещам, которые сделают тебя очень сильным, — не важно, вернешься ты назад или уйдешь прочь. Он похлопал меня по спине и попрощался со мной. Он развернулся и просто исчез среди людей, наполнявших площадь, словно растворился среди них. На какое-то мгновение у меня возникло странное чувство, что люди на площади были просто занавесом, который дон Хуан раздвинул и за которым скрылся. Конец наступил, как наступает все в мире дона Хуана — быстро и непредсказуемо. Внезапно это достигло меня. Я стал корчиться от муки, даже не представляя, как это произошло. Это должно было сокрушить меня. И все же я устоял. Я не знаю, каким образом пришло облегчение. Я дивился той легкости, с которой все подходило к концу. Дон Хуан был поистине элегантным существом. Не было ни упреков, ни злости. Я сел в свою машину и помчался прочь, счастливый, как жаворонок. Я ликовал. Как все необычайно быстро закончилось, думал я, как безболезненно. Мое путешествие в Лос-Анджелес прошло без приключений. Оказавшись в этой среде, я заметил, что обрел огромное количество энергии при последнем общении с доном Хуаном. Я действительно был очень счастлив, очень свободен, и я продолжал вести то, что считал нормальным существованием, но только с новым жаром. Все мои огорчения, связанные с друзьями, все мои открытия на их счет, все то, что я высказал по этому поводу дону Хуану, было забыто начисто. Казалось, что кто-то стер всю память из моего мозга. Я пару раз даже изумился той легкости, с которой забыл о том, что считал столь значительным, и забыл так основательно. Все происходило так, как я этого ожидал. Возникло только одно несоответствие в аккуратной парадигме моей новой старой жизни: я четко помнил о том, как дон Хуан говорил мне, что мой уход из мира магов будет чисто академическим и что я скоро вернусь назад. Я помнил и записал каждое слово из нашей беседы. Согласно моей нормальной линейной памяти и логике, дон Хуан никогда не делал подобных заявлений. Как я мог помнить вещи, которые никогда не происходили? Я думал усиленно и безрезультатно. Мои псевдовоспоминания были достаточно странными, чтобы задумываться о них, но все же я решил, что в них нет смысла. Насколько я понимал, я покинул мир дона Хуана. Следуя совету дона Хуана, относящегося к поведению с друзьями, которые в любом случае относились ко мне хорошо, я пришел к потрясающему выводу: благодарить и чтить своих друзей, пока для этого еще остается время. Однако в этом плане у меня вызывал сомнение Родриго Каммингс. По крайней мере, один случай с Родриго Каммингсом переворачивал всю мою парадигму нового отношения к друзьям вверх тормашками и приводил ее к полному крушению. Мое отношение к Родриго радикально изменилось после того, как я бросил тягаться с ним. Я обнаружил, что для меня не составляло абсолютно никакого труда проецировать себя целиком на любые поступки Родриго. В действительности, я был абсолютно схож с ним, но осознал это только тогда, когда прекратил соревноваться с ним. Тогда правда предстала предо мной с одуряющей отчетливостью. Одним из главных желаний Родриго было закончить колледж. Каждый семестр он регистрировался в школе и брал такое количество курсов, какое только позволяли правила. Затем в течение семестра он бросал курсы один за другим. Иногда он сразу бросал занятия. Иной раз он цеплялся за один курс, чтобы довести дело до неизбежного горького конца. Во время последнего семестра он ухватился за курс по социологии, так как любил этот предмет. Наступало время последнего экзамена. Он сказал мне, что у него еще есть три недели для зубрежки, чтобы прочесть учебник по этому курсу. Он считал, что три недели — срок более чем достаточный, чтобы прочесть шесть сотен страниц. Он считал себя своего рода скоростным читателем, способным запомнить огромный процент информации благодаря почти стопроцентной фотографической памяти. Он считал, что у него еще уйма времени перед экзаменами, и потому попросил меня помочь ему переоборудовать свою машину, чтобы ему было проще обходиться с бумагой. Он хотел снять правую дверцу, чтобы выбрасывать бумажки правой рукой через это отверстие, а не так, как обычно, — левой рукой через люк в крыше. Я заметил ему, что он был левшой, на что тот резко возразил, что отличное владение обеими руками входит в огромный спектр его прочих способностей, чего никто из его друзей не удосужился заметить. В чем он был совершенно прав — я никогда не замечал этого. Когда я помог ему снять дверь, он решил еще сорвать с крыши внутреннюю обивку, которая страшно износилась. Он объявил, что техническое состояние его машины не оставляет желать лучшего и что скоро он отправится на ней в Мексику, в Тихуану (которую называл “TJ”), чтобы поставить там новую обивку за пару баксов. — Мы должны будем извлечь максимальную пользу из этой поездки, — заявил он вдохновенно. Он даже стал перечислять друзей, которых решил взять с собой. — Ты обязательно отправишься в TJ, чтобы порыться среди старых книг. Ты ведь всегда был придурком. Остальные ребята завалят в бордель. Я '№парочку таких местечек. Нам потребовалась неделя для того, чтобы сорвать подкладку и обработать наждаком металлическую поверхность. У Родриго для подготовки осталось еще две недели, но и это показалось ему слишком длинным периодом. Тогда он уговорил меня помочь ему красить квартиру. Нам потребовалась неделя, чтобы покрасить стены и отциклевать дубовый пол. Он не хотел красить поверх обоев в одной из комнат и для этого одолжил специальный аппарат для отклейки обоев с использованием струи пара. Естественно, ни Родриго, ни я не знали, как обращаться с этой машиной, и мы здорово напортачили. Мы пришли к тому, что решили воспользоваться “Топпингом” — специальной смесью гипса и других материалов для очень ровной штукатурки стен. После завершения всех этих дел у Родриго оставалось только два дня, чтобы затолкать в свою башку шестьсот страниц текста. Он отправился в марафон по круглосуточному чтению, поддерживая себя амфетамином. Родриго все же удалось отправиться в колледж в день экзаменов, сесть за парту и взять в руки экзаменационный листок. Но вот чего ему не удалось сделать — так это не заснуть на экзамене. Его тело качнулось вперед, и голова упала на парту с оглушительным стуком. Пришлось на время прервать экзамен. Профессор социологии впал в истерику вместе со студентами, сидящими рядом. Тело Родриго было твердым и холодным, как лед. Весь класс заподозрил самое страшное. Решили, что он умер от сердечного приступа. Вызвали санитаров, которые вынесли Родриго. После беглого осмотра медики объявили, что он забылся глубоким сном, и отвезли его в больницу, где тот отсыпался, пока из организма не вышел весь амфетамин. Моя проекция на Родриго Каммингса была настолько абсолютной, что даже пугала меня. Я был в точности похож на него. Я ничего не мог сделать с этим. Решившись на отчаянный поступок (который я считал самоубийственным нигилизмом), я снял комнату в обшарпанной голливудской гостинице. Ковры были зелеными с ужасными пятнами от не затушенных сигарет. Безусловно, их не раз спасали от пожара. В комнате висели зеленые портьеры, а стены были болотно-зеленого цвета. Мигающая неоновая вывеска гостиницы светила в окно всю ночь. Я закончил тем, что в точности последовал совету дона Хуана, но пришел к этому окольным путем. Я делал это не для того, чтобы выполнить его требования, у меня также не было намерения сгладить наши с ним разногласия. Я пробыл в этой гостинице несколько месяцев, пока моя личность, как и предполагал дон Хуан, не умерла, и мне действительно стало безразлично, нахожусь я в компании или остаюсь один. Оставив гостиницу, я поселился один, выбрав жилище поближе к колледжу, и завел очень прибыльное дело с одной партнершей. Все, казалось, шло прекрасно, пока однажды меня не стукнуло, словно кулаком по голове, осознание того, что я собираюсь провести остаток своих дней, беспокоясь о бизнесе, или теряясь перед призрачным выбором карьеры академика или бизнесмена, или мучаясь из-за фобий и обманов моей партнерши. Настоящее отчаяние пронзило меня до глубины души. Впервые в своей жизни, несмотря на все, что я делал и видел раньше, я ощутил, что у меня нет никакого выхода. Я чувствовал себя совершенно потерянным. Я всерьез начал задумываться о самом практическом и безболезненном способе ухода из жизни. Однажды утром я проснулся от громкого стука в дверь. Я был уверен, что это пришла хозяйка квартиры и что если я не встану и не открою дверь, то та войдет сама, воспользовавшись запасным ключом. Я распахнул дверь. Передо мной стоял дон Хуан. Я настолько изумился, что потерял дар речи. Я блеял и заикался, не в силах произнести ни слова. Мне хотелось поцеловать его руку, стать перед ним на колени. Дон Хуан вошел и непринужденно уселся на край моей кровати.

— Я приехал в Лос-Анджелес, — сказал он, — специально, чтобы повидаться с тобой. Я хотел пригласить его позавтракать, но дон Хуан ответил, что у него есть и другие дела и что на разговоры со мной у него остается не больше минуты. Я торопливо рассказал ему о своей жизни в гостинице. Его присутствие настолько сбивало меня с толку, что я ни на секунду не задумался о том, чтобы спросить, как ему удалось обнаружить меня. Я только рассказывал дону Хуану о том, как сильно я жалел обо всем, что сказал ему в Эрмосильо.

— Тебе не за что извиняться, — поспешил тот успокоить меня. — Каждый из нас когда-то поступил именно так. Однажды я убежал от мира магов сам и чуть не умер, прежде чем осознал собственную глупость. Главная задача — достичь переломного момента любым путем. Именно это ты и сделал. Внутреннее безмолвие стало для тебя реальностью. Вот почему я стою перед тобой и говорю с тобой сейчас. Понимаешь ли ты, о чем идет речь? Мне казалось, что я понял, что он имел в виду. Я думаю, что дон Хуан интуитивно узнал или прочел, как он читал многое прямо из воздуха, о том, что я стою на грани безумия, и пришел выручить меня.

— Ты не можешь терять времени, — сказал он. — Ты должен избавиться от своего предприятия в течение часа, так как час — это самое большее, что я могу позволить себе. Я не могу ждать дольше, и не потому, что не хочу ждать. Просто бесконечность безжалостно давит на меня. Скажем так, бесконечность дает тебе час, чтобы покончить со всем этим. Поскольку для бесконечности единственное предприятие, достойное воина, — это свобода. Любое иное предприятие — фальшивка. Можешь ли ты за час разделаться совсем этим? Мне не нужно было убеждать его в том, что могу. Я знал, что должен сделать это. Дон Хуан сказал мне, что коль скоро я преуспею в том, чтобы отделаться от всего этого за час, он будет ждать меня на базаре в мексиканском городе. Озабоченный тем, как поскорее распорядиться своим делом, я прозевал эти слова. И когда он повторил их снова, я решил, что дон Хуан шутит.

— Как я смогу добраться до этого города, дон Хуан? Ты хочешь, чтобы я приехал на машине? Прилетел на самолете? — Спросил я.

— Вначале закрой бизнес, — приказал он. — Затем придет и решение. Но помни, я буду ждать тебя не дольше часа. Он вышел из квартиры, и я стал лихорадочно отделываться от всего, что имел. Конечно, на это ушло больше часа, но я ни разу не вспомнил об этом сроке. Роспуск предприятия шел полным ходом, и меня несло по инерции. Только когда я покончил с делом, меня осенило, что я безнадежно промахнулся. Истинная дилемма предстала передо мной в полный рост. Я остался без своего дела и не имел никакой возможности добраться до дона Хуана. Я побрел к кровати и стал искать единственного утешения, которое только мог вообразить: тишину и покой. Чтобы облегчить приход внутреннего безмолвия, я воспользовался приемом, которому научил меня дон Хуан: сел на край кровати, согнув ноги в коленях так, чтобы ступни соприкасались, а руки, охватив щиколотки, помогали им соединиться. Он когда-то дал мне толстый колышек, который я всегда держал под рукой, куда бы ни шел. Колышек был длиной в четырнадцать дюймов, и это позволяло мне, установив его между ног, поддерживать вес своей головы, упершись лбом в подушечку, приделанную к его концу. Каждый раз, заняв это положение, я моментально засыпал мертвым сном. Очевидно, я и в этот раз заснул с обычной легкостью, так как мне приснился мексиканский город, в котором дон Хуан обещал ожидать меня. Меня всегда интриговал этот город. Базар открывался раз в неделю, и крестьяне, жившие неподалеку, привозили туда свои продукты на продажу. Но что больше всего меня завораживало в этом городе, — так это мощеная дорога, ведущая к нему. Она переваливала через крутой холм у самого въезда в город. Я не раз сидел на скамейке возле прилавка, за которым торговали сыром, и смотрел на холм. Я видел людей, приближающихся к городу, погоняющих везущих поклажу ослов. Но вначале я видел их головы. По мере их приближения я мог видеть, как по частям появлялись их туловища, пока они не поднимались на самую вершину и я мог разглядеть их от макушки до пят. Мне всегда казалось, что они появляются из-под земли, — вырастают медленно или стремительно, в зависимости от скорости их приближения. В моем сне дон Хуан ожидал меня возле прилавка с сыром. Я подошел к нему.

— Ты сделал это из своего внутреннего безмолвия, — сказал он, похлопывая меня по спине. — Ты достиг своего переломного момента. На какое-то мгновение я потерял веру, но решил повременить, зная, что ты сделаешь это. В этом сне мы отправились на прогулку, и я чувствовал себя счастливее, чем когда-либо. Сновидение было столь живым, что у меня не осталось сомнений в том, что я смог решить проблему, даже если решение пришло в фантастическом сне. Дон Хуан расхохотался, встряхивая головой. Он, безусловно, читал мои мысли.

— Ты сейчас находишься не в простом сне, — сказал он, — но кто я такой, чтобы говорить тебе об этом? Ты когда-нибудь сам узнаешь о том, что во внутреннем безмолвии не бывает снов, так как сам решишь знать это.

8. ИЗМЕРЕНИЕ ПОСТИЖЕНИЯ

Слова “конец эпохи” для дона Хуана были не просто метафорой. Скорее, это было точным описанием того процесса, через который проходят шаманы при разрушении известной им структуры мира, необходимом для того, чтобы начать по-иному понимать окружающий мир. Дон Хуан Матус, как учитель, начал с первых минут нашего знакомства объяснять мне постижимый мир шаманов древней Мексики. Термин постижение казался тогда мне исключительно спорным. Я понимал его как процесс, с помощью которого мы познаем окружающий мир. Определенные вещи попадают в сферу этого процесса и легко познаются нами. Иные вещи не попадают в эту сферу и потому считаются аномальными: то есть вещами, которые невозможно понять адекватно.

Дон Хуан настаивал с самого начала нашего знакомства на том, что мир магов древней Мексики отличается от нашего не какими-то внешними деталями, а глубокими расхождениями в способах постижения. Они придерживаются той мысли, что в нашем мире наш процесс постижения требует интерпретации чувственных данных. Он говорил, что Вселенная состоит из бесчисленных энергетических полей, которые существуют в ней в виде светящихся нитей. Эти светящиеся нити воздействуют на человека как на организм. Реакция организма — обратить эти энергетические поля в чувственные данные. Затем эти чувственные данные интерпретируются, и интерпретация становится системой постижения. Мое понимание постижения заставило меня увериться в том, что это универсальный процесс, точно так же, как и язык является универсальным процессом. В каждом языке существует свой особый синтаксис, точно так же существует особая организация каждой из систем интерпретации мира. Утверждение дона Хуана о том, что шаманы древней Мексики обладали совершенно особой системой постижения, казалось мне равносильным заявлению о том, что у них был особый способ общения, не имеющий ничего общего с языком. Я же отчаянно хотел от него услышать то, что их иная когнитивная система являлась эквивалентом языка, отличного от нашего. Но все же это был язык, а не что-либо иное. Конец эпохи в устах дона Хуана означает то, что структуры чужого постижения начинают вступать в силу. Структуры же моего нормального постижения (не важно, сколь приятны и лестны они были для меня) начинали растворяться. Торжественный момент в жизни человека! Очевидно, моя академическая жизнь была моей самой взлелеянной структурой. Все, что представляло угрозу для нее, угрожало и самому нутру моего существа. Особенно опасными были завуалированные, незаметные атаки. Это случилось с профессором, на которого я целиком и полностью полагался, — с Профессором Лоркой. Я записался на курс по “когнитивной психологии”, который вел Профессор Лорка, так как его рекомендовали мне как самого блестящего специалиста в этой области. Профессор Лорка был довольно красив. Его светлые волосы были аккуратно зачесаны набок. Его лоб был гладким, без единой морщинки и, казалось, должен был принадлежать человеку, никогда ни о чем не беспокоившемуся в своей жизни. Его костюмы отличались необыкновенно хорошим покроем. Обычно он не носил галстука — черта, придававшая ему нечто мальчишеское. Он надевал галстук, только когда встречался с важными людьми. Во время первого, хорошо запомнившегося занятия у Профессора Лорки я нервничал и находился в замешательстве, наблюдая за тем, как тот вышагивал вперед-назад несколько минут, показавшихся мне вечностью. Профессор Лорка беспрерывно двигал вверх и вниз своими стиснутыми губами, чем необычайно усугублял напряженную атмосферу, сгустившуюся в закупоренной комнате, набитой людьми. Внезапно он прекратил шагать. Он остановился в центре комнаты, за несколько шагов от того места, где сидел я, и, постукивая по кафедре аккуратно свернутой газетой, начал говорить.

— Никогда не будет известно... — начал он. Все сидящие в комнате озабоченно спешили записать его слова. — Никогда не будет известно, — повторил он, — что чувствует жаба, сидящая на дне пруда и толкующая жабий мир, который ее окружает. Его голос обладал огромной силой и убежденностью. — Итак, что вы думаете по этому поводу? Он помахал газетой у себя над головой. Он начал читать перед классом газетную статью, в которой описывалась работа биолога. Ученого цитировали, когда тот описывал чувства лягушек, наблюдающих за роящимися над их головами насекомыми. — Эта статья демонстрирует небрежность репортера, который, безусловно, исказил слова ученого, — заявил Профессор Лорка с авторитетом полного профессора.

— Ученый, каким бы невежественным он ни был, никогда не позволит себе антропоморфизировать результаты исследования, если он, конечно, не совершеннейший кретин. После этого вступления он прочитал блистательнейшую лекцию об индивидуальных особенностях нашей системы познавания, или когнитивной системы любого организма. Он обрушил на меня в своей вступительной лекции ливень идей и сделал их исключительно понятными и готовыми к применению. Самой свежей идеей для меня было то, что каждый субъект любого вида, обитающего в этом мире, интерпретирует окружающую действительность, пользуясь данными, полученными специализированными органами чувств. Он заявил, что человеческие существа не могут даже вообразить, что значит находиться в мире, где царствует эхолокация, в мире летучих мышей, где всякая постижимая точка отсчета не может быть даже осознана человеческим мозгом. Он разъяснил, что с этой точки зрения не может существовать двух одинаковых когнитивных систем среди различных видов. Когда я покинул аудиторию после полуторачасовой лекции, я чувствовал себя покоренным блистательным интеллектом Профессора Лорки. С этих пор я стал его горячим поклонником. Его лекции казались мне более чем стимулирующими и заставляющими мыслить. Это были единственные лекции, которые я всегда с нетерпением ждал. Вся его эксцентричность не значила для меня ровным счетом ничего в сравнении с его совершенством как преподавателя и мыслителя-новатора в сфере психологии. Прежде чем посещать занятия Профессора Лорки, я проработал с Хуаном Матусом на протяжении двух лет. Мой неизменный стереотип поведения с ним заключался в том, что я обязательно рассказывал ему обо всем, что произошло со мной в обыденном мире. При первой возможности я открыл для себя, что я испытываю к Профессору Лорке. Я превозносил Профессора Лорку до небес и даже открыто заявил дону Хуану, что считаю Профессора Лорку примером для подражания. Казалось, что мое искреннее восхищение впечатлило дона Хуана, однако он произнес странное предупреждение. — Не восхищайся людьми издалека, — сказал он. — Это самый верный способ создания мифа. Подойди к своему профессору поближе, поговори с ним, узнай, что он за человек. Проверь его. Если поведение профессора — не что иное, как результат убежденности в том, что он является существом, собирающимся умереть, тогда все, что бы он ни делал(не важно, насколько странным бы это ни казалось), должно быть предумышленным и окончательным. Если же это окажется всего лишь словами, то твой профессор со всей его философией яйца выеденного не стоит. Я был оскорблен до глубины души тем, что я счел нечуткостью дона Хуана. Я решил, что он слегка ревнует меня к Профессору Лорке. Сформулировав в уме эту мысль, я почувствовал облегчение; я понял все.

— Скажи мне, дон Хуан, — попытался я закончить нашу беседу в иной тональности, — что это за существо, собирающееся умереть? Я слышал, как ты говорил об этом множество раз, но ты так и не разъяснил мне свою мысль.

— Человеческие существа — это существа, собирающиеся умереть, — сказал он. — Маги твердо придерживаются той точки зрения, что единственный способ ухватиться за ткань нашего мира н за то, что мы делаем в нем, — это полностью принять тот факт, что мы существа, которые находятся на пути к смерти. Без приятия этого обязательного условия наши жизни, поступки, да и сам мир, в котором мы живем, — все это будет безнадежным делом.

— Но разве простое приятие этого имеет столь большое значение? — сказал я тоном, в котором сквозил псевдопротест.

— Можешь поклясться в этом жизнью! — улыбнулся дон Хуан. — Однако фокус не в простом приятии этого условия. Мы должны воплотить это приятие и так прожить всю свою жизнь. Маги всех времен говорили, что мысль о смерти является самой отрезвляющей мыслью в мире. Извечная беда с нами, человеческими существами, состоит в том, что, даже не заявляя об этом, мы верим, что вошли в царство бессмертия. Вести себя так, словно мы вовсе не собираемся умирать, — ребячья дерзость. Но самым вредоносным является то, что приходит с этим чувством бессмертия,кажущаяся способность поглотить всю непостижимую Вселенную своим разумом. Невыносимое противостояние двух идей держало меня мертвой хваткой: мудрость дона Хуана и знание Профессора Лорки. Обе идеи были трудными для постижения, всеобъемлющими и привлекательными. Мне ничего не оставалось делать, как плыть по течению, куда бы оно ни несло меня. Я последовал последнему совету дона Хуана сблизиться с Профессором Лоркой. Целый семестр я пытался подойти к нему, поговорить с ним. Я благоговейно являлся в его кабинет, когда он там должен был находиться, но у него никогда не было для меня времени. Но хотя я и не мог поговорить с ним, мое восхищение перед ним не уменьшалось. Я даже смирился с тем, что он, возможно, никогда не побеседует со мной. Но это не имело для меня никакого значения. Важно было только то, что я мог почерпнуть из его невероятных лекций. Я отчитывался перед доном Хуаном о всех моих интеллектуальных находках. Я прочел множество материалов по постижению. Дон Хуан настаивал упорно, как никогда, на том, чтобы я вступил в контакт с виновником моей интеллектуальной революции. — Необходимо, чтобы ты поговорил с ним, — произнес он с настойчивой ноткой в голосе. — Маги никогда не восхищаются людьми в вакууме. Они говорят с ними, они узнают их. Они создают точки отсчета. Они сравнивают. А ты делаешь это немного по-детски. Ты восхищаешься на расстоянии. Это очень напоминает то, то происходит с мужчиной, который боится женщин. В конечном счете его гонады преодолевают все остальное и заставляют мужчину поклоняться первой встречной особе женского пола, сказавшей ему “привет”. Я приложил двойное усилие, чтобы сблизиться с Профессором Лоркой, но тот казался неприступной крепостью. Когда я поделился с доном Хуаном своими трудностями, он объяснил мне, что маги рассматривают любой вид человеческих взаимодействий как поле боя, не важно, насколько те поверхностны или незначительны. На этом поле боя маги применяют свою лучшую магию, свои основные усилия. Он заверил меня, что для того, чтобы чувствовать себя свободно в подобной ситуации, необходимо встретиться с нашими противниками в открытую (а это никогда не было моей сильной стороной). Он выразил свое отвращение к робким душам, которые страшатся взаимодействия до такой степени, что, даже когда им приходится вступить в общение, они просто догадываются или вычисляют, что происходит, но так и не способны к активному постижению происходящего. Они вступают во взаимодействие, так и не став его частью.

— Всегда смотри на человека, который соревнуется с тобой в перетягивании каната, — продолжал он. — Не стоит просто тянуть канат на себя, взгляни ему в глаза. Тогда ты узнаешь, что он просто человек, как и ты сам. Не важно, что он говорит, не важно, что он делает, у него трясутся поджилки, точь-в-точь, как и у тебя. Такой взгляд делает противника беспомощным, хоть на мгновение. Тогда и дерни свой конец посильнее. Однажды удача улыбнулась мне — я загнал Профессора Лорку в угол в холле рядом с его кабинетом.

— Профессор Лорка, — сказал я, — не найдется ли у вас свободной минутки, чтобы я мог побеседовать с вами?

— А кто ты, к черту, такой? — спросил он самым естественным тоном. Так, словно я был его лучшим другом, которого профессор спросил о его самочувствии. Профессор Лорка был груб, как бывает грубым любой из нас, но его слова не оказали на меня такого эффекта. Он улыбался мне своими плотно сжатыми губами, словно предлагал мне уйти или сказать что-нибудь стоящее.

— Я студент антропологии, Профессор Лорка, — отвечал я. — и та практическая деятельность, в которую я оказался вовлечен, позволяет мне изучать когнитивную систему магов. Профессор Лорка смотрел на меня с подозрением и раздражением. Его глаза казались двумя синими точками, исполненными злобы. Он пригладил рукой волосы, словно те падали ему на лицо.

— Я работал с настоящим магом в Мексике, — продолжал я, стараясь добиться его ответа. — Он настоящий маг, уверяю вас. Мне потребовалось больше года для того, чтобы расположить его к себе. И тогда он снизошел к разговору со мной. Лицо Профессора Лорки расслабилось; он раскрыл рот и, взмахнув деликатнейшим образом рукой перед своими глазами (словно раскатывал тесто для пиццы), заговорил со мной. Я не мог не заметить его золотых эмалевых запонок, которые идеально подходили к его зеленоватому пиджаку.

— И что же ты хочешь от меня? — спросил он.

— Я хочу, чтобы вы выслушали меня, — отвечал я. — Возможно, то, что я делаю, сможет заинтересовать вас. Он пожал плечами с видом человека, неохотно покорившегося неизбежному, открыл дверь своего кабинета и пригласил меня войти. Я знал, что не могу терять времени. Я рассказал ему о своей практической работе и о том, что меня обучили процедурам, не имеющим ничего общего с тем, что можно обнаружить в антропологической литературе по шаманизму. Несколько секунд он производил движения губами, не произнося ни слова. Когда он заговорил, то указал, что типичным недостатком всех антропологов является то, что они никогда не уделяют достаточно времени для полного постижения всех нюансов когнитивной системы изучаемых ими людей. Он определил постижение как систему интерпретаций, которая, благодаря ее применению, дает возможность индивидам утилизировать с величайшим мастерством все нюансы значений, которые создают интересующую нас социальную среду. Слова Профессора Лорки пролили свет на весь объем моих практических работ. Не освоив всех нюансов когнитивной системы шаманов древней Мексики, с моей стороны было бы несерьезно формулировать любую идею об этом мире. Если бы Профессор Лорка не сказал мне больше ни слова, того, что он только что изрек, хватило бы мне с лихвой. Но затем еще последовала очаровательная дискуссия о постижении.

— Ваша проблема, — начал Профессор Лорка, — состоит в том, что когнитивная система обыденного мира, с которым мы все знакомы практически с самого своего рождения, не является аналогичной когнитивной системе мира магов. Это заявление вызвало во мне состояние эйфории. Я поблагодарил Профессора Лорку самым сердечным образом и заверил его, что в моем случае остается придерживаться только одного образа действий, а именно: следовать его идеям везде и во всем.

— То, что я сказал тебе, конечно, всего лишь общие сведения, — сказал он мне, провожая из своего кабинета. — Всякому читающему человеку известно то, о чем я говорил тебе. Мы расстались почти друзьями. Мой рассказ о моем успешном сближении с Профессором Лоркой вызвал у дона Хуана несколько странную реакцию. Казалось, что с одной стороны дон Хуан пришел в приподнятое настроение, но с другой — он был заметно озабочен.

— У меня такое чувство, что твой профессор не тот, за кого себя выдает, — сказал он. — Это, конечно, с точки зрения магов. Пожалуй, с твоей стороны было бы мудрым покончить со всем этим сейчас, пока все это не зашло слишком далеко. Одно из высших искусств магии — знание того момента, когда нужно остановиться. Мне кажется, что ты уже получил от профессора все, что он мог тебе дать. Я немедленно стал горой на защиту Профессора Лорки. Дон Хуан успокоил меня. Он сказал мне, что вовсе не был намерен судить или критиковать кого-либо, но, насколько ему известно, лишь немногие знают, когда следует расстаться с кем-то, а тех, кто знают, как использовать свое знание, еще меньше. Несмотря на предостережение дона Хуана, я не покончил с этим, наоборот, я стал преданным учеником Профессора Лорки, его последователем, почитателем. Казалось, что тот проникся искренним интересом к моей работе, хотя и приходил в полнейшее расстройство, столкнувшись с моей неспособностью и нежеланием формулировать отточенные концепции о когнитивной системе мира магов. В один прекрасный день Профессор Лорка сформулировал концепцию об ученом-госте иного когнитивного мира. Он объявил, что желает продемонстрировать широту кругозора и, как ученый-социолог, поиграть с возможностями различных когнитивных систем. Он представил себе настоящее научное исследование, при котором протоколы будут собираться и анализироваться. Психологические тесты будут составлены и предложены известным мне шаманам, чтобы, скажем, измерять их способность фокусировать постижение на двух различных аспектах поведения. Он думал, что тест начнется с простого эксперимента, во время которого шаманы будут пытаться понять и запомнить написанный текст, который они будут читать во время игры в покер. Тесты будут постепенно усложняться, чтобы измерить, скажем, их способность фокусировать постижение несложных вещей, которые им говорят во время сна, и так далее. Профессор Лорка хотел, чтобы был проведен лингвистический анализ шаманской манеры произносить слова. Он хотел произвести замеры их реакций с точки зрения скорости и точности, а также иных особенностей, которые станут во главу угла по мере развития проекта. Дон Хуан чуть не лопнул со смеху, когда я рассказал ему о предложении Профессора Лорки произвести замеры шаманского постижения.

— Меня действительно покорил твой профессор, — сказал он. — Но ты не мог говорить серьезно об этой идее “измерения нашего постижения”. Чего мог добиться профессор, измерив наши реакции? Он пришел бы к выводу, что все мы форменные болваны, так как на деле мы такие и есть. Мы не можем быть ни более умными, ни более быстрыми, чем обычные люди. Однако не его вина в том, что он считает, что может проводить замеры постижения во всех мирах. Этот твоя вина, так как ты не смог донести до ума своего профессора то, что когда маги говорят о мире постижения шаманов древней Мексики, то подразумевают вещи, которые не имеют аналогов в обыденной жизни. К примеру, непосредственное восприятие потока энергии, проходящего сквозь Вселенную, — вот элемент постижения, согласно которому живут шаманы. Они видят, как течет энергия, и следуют за потоком. Если этот поток наталкивается на преграду, они уходят прочь и занимаются совершенно иными делами. Шаманы видят линии Вселенной. Их искусство, или их работа, состоит в том, чтобы избрать линию, которая заведет их способность к восприятию в безымянные области. Можно сказать, что шаманы мгновенно реагируют на эти линии Вселенной. Они видят человеческие существа как шары энергии, и они ищут в них их энергетические потоки. Конечно же, они мгновенно реагируют на это. Такова часть их постижения. Я сказал дону Хуану, что не могу говорить об этом с Профессором Лоркой, так как не делал ничего из того, что он только что описал. Мое постижение осталось прежним.

— А! — воскликнул он. — Просто у тебя не было времени на то, чтобы воплотить элементы постижения шаманского мира. Я покидал дом дона Хуана, совершенно запутавшись в мыслях. Какой-то голос внутри меня требовал, чтобы я завершил все свои изыскания с Профессором Лоркой. Я понял, насколько прав был дон Хуан, когда он однажды заявил, что все практические исследования, которыми занимаются ученые, ведут к созданию все более и более сложных машин. Это не те исследования, которые изменяют ход жизни человека изнутри. Они никак не связаны с тем, чтобы человек мог достичь просторов Вселенной самостоятельно. Созданные или только создаваемые ошеломительные аппараты имели культурологическое значение. Даже их создатели не наслаждались ими непосредственно. Единственной наградой для них были деньги. Разъяснив все это, дон Хуан добился того, что мой разум стал работать в более критическом ключе. Я даже стал сомневаться в идеях Профессора Лорки — такого я никогда прежде себе не позволял. Тем временем Профессор Лорка не уставал изрекать потрясающие истины о постижении. Каждая новая декларация была все суровее и потому проникала все глубже в суть предмета. К концу второго семестра моих занятий у Профессора Лорки я достиг мертвой точки. Я не видел никакой возможности примирить две линии мышления — дона Хуана и Профессора Лорки. Это были два параллельных пути. Я понимал побуждение Профессора Лорки провести качественную и количественную оценку постижения. Кибернетика в то время уже замаячила на горизонте, и практические аспекты изучения постижения становились реальностью. Но таков был мир дона Хуана — его невозможно было измерить лабораторными методами. Мне посчастливилось стать свидетелем этого мира, наблюдая за действиями дона Хуана. Но я еще не испытал этого на собственном опыте. Я чувствовал, что это и есть тот недостаток, который не позволяет мне связать два эти мира. Я рассказал о своих соображениях дону Хуану во время одного из моих визитов. Тот возразил, что мое определение этого недостатка как фактора, не дающего возможность перебросить мост, является неточным. С его точки зрения, недочет выходил далеко за рамки индивидуальных возможностей человека.

— Очевидно, ты можешь припомнить, что является нашим величайшим недостатком как обычных человеческих существ? — спросил он. Я не мог вспомнить ничего определенного. Он перечислял такое количество недостатков, мешающих нам как обычным человеческим существам, что мой ум работал на огромных оборотах без всякого толка, пытаясь найти ответ.

— Ты хочешь услышать что-то определенное, — сказал я. — А я ничего не могу придумать.

— Величайший недостаток, о котором я говорю, — сказал он, — это нечто такое, о чем ты должен помнить каждую секунду своего существования. Для меня это вопрос вопросов, и я буду повторять тебе об этом, пока не прожужжу все уши. Прошло несколько мучительно долгих секунд, и я окончательно сдался.

— Мы — существа, направляющиеся к смерти, — сказал он. — Мы не бессмертны. Но мы ведем себя так, как если бы были таковыми. Это недостаток, унижающий нас как личности, и когда-нибудь он унизит нас как вид. Дон Хуан заявил, что преимущество магов перед обычными человеческими существами заключается в том, что маги знают, что они существа, находящиеся на пути к смерти. И они не позволяют увлечь себя в сторону от этого знания. Он подчеркнул, что необходимо применить огромное усилие, чтобы обрести и поддерживать это знание с абсолютной ясностью.

— Почему же нам так трудно принять такую ясную мысль? — спросил я, смущенный осознанием нашей противоречивости.

— Собственно говоря, это не человеческий недостаток, — сказал он примирительно. — Как-нибудь я расскажу тебе о тех силах, которые заставляют человека вести себя как осел. Больше мне нечего было сказать. Воцарилась зловещая тишина. Я даже не хотел узнать о тех силах, на которые намекнул дон Хуан.

— Для меня не составляет труда оценить твоего профессора на расстоянии, — продолжал дон Хуан. — Он бессмертный ученый. Он не собирается умереть никогда. И когда дело дойдет до похоронных хлопот, я уверен, что окажется, что он уже предпринял все необходимые шаги. У него есть участок на кладбище, где его закопают, и он приобрел надежный страховой полис, благодаря которому его семья не будет бедствовать после его смерти. Обзаведясь этими двумя документами, он считает, что может больше не думать о смерти. Он думает только о своей работе.

— Профессор Лорка силен в разговорах, так как он научился точно подбирать слова, — продолжал дон Хуан. — Но он не подготовился к тому, чтобы его воспринимали всерьез как человека, собирающегося умереть. Будучи бессмертным, он не знает, как это сделать. Не имеет никакого значения, насколько сложны машины, создаваемые учеными. Эти машины ничем не смогут помочь при неизбежной встрече — встрече с бесконечностью. Нагваль Хулиан рассказывал мне о победоносных полководцах древнего Рима. Когда они возвращались домой с победой, в их честь устраивались громадные парады. Демонстрируя захваченные сокровища и обращенных в рабов покоренных людей, триумфаторы въезжали в Рим на боевых колесницах. Рядом с победителем всегда ехал раб, чьей обязанностью было шептать на ухо хозяину, что все победы и слава преходящи. — И если мы хоть в чем-то являемся победителями, — продолжал говорить дон Хуан, — нам не нужен человек, шепчущий на ухо о том, что все победы лишь временны. И все же у магов есть преимущество; некто постоянно шепчет им на ухо о том, что все бренно. И этот некто — смерть, непогрешимый советчик, который никогда не солжет нам.

 

Hosted by uCoz